Общая тетрадь

вестник московской школы гражданского просвещения

 
 

Оглавление:

К читателю

Тема номера

Тема номера

Война и мир

Европа и Россия

Точка зрения

История учит

Гражданское общество

Дискуссия

Горизонты понимания

Наш анонс

Наш анонс

№ 70 (1-2) 2016

Об иррациональном объяснении

Родион Гаршин, магистр философии, г. Алма-Ата (Казахстан)

В середине прошлого века когнитивные науки испытали серьезный взлет, связан­ный с применением естественно-научно­го метода в исследованиях познаватель­ных способностей человека. С тех пор когнитивистика, вобравшая в себя мно­жество подходов из различных областей гуманитарных и биологических наук, заняла прочное место в системе современного научного знания о человеке. О важности этой отрасли говорит уже тот факт, что познание есть одно из главных свойств живых существ, обусловливаю­щее их способность ориентации в мире. Будучи осмыс­ленными в своем пределе аналитической философией продуктом англосаксонской мыслительной культуры XX века, когнитивные науки даже стали претендовать на то, чтобы быть базисом объяснения главной отличительной черты разумных существ и самого источника познава­тельных способностей человека его сознания. Сегодня достижения когнитивных наук используются в целом ряде областей, имеющих актуальное значение для понимания личности, способов ее действия и отношения к миру и к обществу, таких как социальная психология, экономика и политические исследования.

Одну из таких довольно интересных попыток примене­ния когнитивной лингвистики для анализа актуальных политических трендов предпринял участник междуна­родного проекта «Глобальное будущее образования» Иван Ниненко, от статьи которого я хочу оттолкнуться в своем размышлении на тему иррационального и отноше­ния философии сознания к когнитивным наукам.

Статья Ниненко мне кажется интересной, и я разделяю во многом ее мотивы и установки. Вместе с тем хотелось бы прокомментировать некоторые ее сюжеты и поспорить с некоторыми утверждениями.

Во-первых, само словосочетание «иррациональное объ­яснение», на мой взгляд, двусмысленно любое объяснение априори претендует на некую разумность, а здесь, видимо, имеется в виду не объяснение, а объясняемое, так что, если я правильно понял авто­ра, часть названия стоило бы изменить на «объяснение от иррационального».

Автор ссылается на факт растущего обост­рения противоречий между политически­ми оппонентами это верное наблюде­ние, справедливое не только для США, не так давно я прочитал, в частности, ста­тью на сайте «Кольта.ру» про так называе­мую журналистику идентичности в Польше http://www.colta.ru/articles/spe­cials/9831 в первых трех абзацах которой говорится фактически об этом же.

Важную философскую тему поднимает автор, говоря об ограниченности рацио­нальности человека, его возможности осознанно управлять своим мыслитель­ным процессом, о 98% бессознательных «мыслей» и сомнении в наличии свобо­дной воли, хотя в этом, конечно же, нет ничего нового. Для философов во все вре­мена было очевидно, что большинство высказываемых повседневных «мыслей» людьми не рефлексируются, и большин­ство поступков совершаются не из сво­бодной воли. В частности, метод ради­кального сомнения Декарта в свое время как раз и был направлен на овладение собственным мышлением, для очищения сознания от всех квазимыслей и пред­ставлений. В сочинениях Фрэнсиса Бэко­на тоже есть рассуждение об ошибках мышления, об «идолах», которые входят в ум человека помимо его сознания, будучи мыслительными шаблонами, стереотипа­ми и предрассудками. И психоанализ в свое время заявлял об обнаружении ирра­циональной, бессознательной основы человеческой психики, а сегодня к этому же «открытию» пришли когнитивные лингвисты.

Я считаю, одна из задач философствова­ния состоит в расширении пространства осознанных мыслей и действий, поскольку философ исходит не из представлений о рациональном индивиде и удивляется не тому, что не все мысли осознанны, а тому, что некоторые мысли все же ясно осознаются и некоторые поступки совер­шаются свободно. То есть он исходит из отсутствия в человеке разума и воли как природных качеств из так называемого ничто-человека. Если вглядеться внима­тельнее в историю человеческого разума, то становится понятно, что само представ­ление о человеке как рациональном суще­стве возникло не в последнюю очередь как побочный продукт усилий самих филосо­фов-рационалистов по расширению про­странства контролируемых сознанием и волей мыслей и поступков. По сути, это представление является таким же стерео­типом, как и все те шаблоны и привычки мышления, о которых говорится в статье Ниненко. В Новое время философам уда­лось существенно расширить рациональ­ное пространство человеческой мысли, и вскоре, в силу той самой иррациональной привычки принимать все сделанное как данное, возникло представление о челове­ке как естественно рациональном существе. Появились все те слова и представле­ния, действующие подобно «идолам пло­щади» Бэкона*, в которых, как в зеркале, отразились достижения человеческой мысли, и в результате причина и следствие в самосознании людей поменялись места­ми. Постепенно утвердилось мнение, что человек есть рациональное существо не потому, что ему удалось совершить некие рациональные мыслительные акты, а сами эти акты удалось совершить потому, что человек от природы рациональное существо. Так родилась идеология разума, ставшая доминантной философской идео­логией в эпоху Просвещения. А ее развен­чание началось после Второй мировой войны в философии постмодерна, сегодня свой вклад в это вносят и когнитивные исследования, на которые ссылается Ниненко. Однако преодолеть представле­ния, складывавшиеся в течение сотен лет, оказывается не так-то просто, и в этом тоже проявляется иррациональность чело­веческой природы.

Любопытно, кстати, что в одном месте Ниненко утверждает, и это его утвержде­ние имеет силу, только если принять уста­новку предзаданности рационального в человеке, которую он разоблачил как иллюзию страницей выше: «Среди широ­кого спектра разных научных подходов мы можем выбрать те, которые позволят нам лучше понять исследуемый вопрос» (с. 3), и, сам чувствуя это, делает ого­ворки, из которых дальше и развивает суть своего аргумента.

Само же содержание этого аргумента представления о проторенных синаптиче­ских тропах мышления, «привычках» ней­ронов и «базовых метафорах» Лакоффа, приведенные автором (с. 4), не вызыва­ет сомнений и выглядит весьма основа­тельно. Научную истину этих фактов трудно отрицать; проблема лишь в том, что все эти сведения относятся исключи­тельно к нейрокогнитивной лингвистике, а не к философии (сознания или языка), поскольку описывают натуральное поло­жение вещей, а не то, как нам нужно с этим поступать и как относиться к этому. Чтобы осознать это как проблему уже нужно философское отношение. Ведь в принципе можно было бы внутренне при­мириться с этим, отнестись «философ­ски», воспринять как должный порядок вещей сами по себе эти знания не побуждают ни к какому образу действия. Действительно же философским актом было бы преодоление этих базовых мета­фор и автоматизмов мышления, чем, собственно, и стали когда-то заниматься Декарт и Бэкон, сделав те самые выводы, к которым сейчас приходят Лакофф и дру­гие когнитивные лингвисты. То есть то, что давно было понято, сейчас заново рас­крывается в терминах, отсылающих к физическим событиям. И эти естествен­но-научные исследования дают эмпириче­ские основания для единственно возмож­ного философского вывода, который и делали великие философы Нового време­ни. А именно что рациональность не дана человеку от природы, что она может быть только продуктом собственных усилий человека и действия в нем неких интелли­гибельных вещей, умопостигаемых форм, внутри которых только и возможно рацио­нальное мышление.

Общая идея статьи, насколько я понял автора, поддержать аргумент об ирра­циональности человеческой души или ума. Но способ объяснения, к которому он прибегает, вполне рационален: с точки зрения Лакоффа, как она пересказана автором как теория условных рефлек­сов академика Павлова, формирование политических взглядов человека пред­ставляется вполне рационально познавае­мым процессом. Но в таком случае ирра­циональным будет сам факт того, что рациональность этого процесса настолько проста, что может быть описана теми же средствами, какими описываются явления природы, то есть в одной из парадигм классической рациональности. Здесь сра­зу приходит на ум расхожее высказыва­ние, пущенное в оборот современным биологом Лайеллом Уотсоном: «Если бы мозг был настолько прост, что мы могли бы его понять, мы были бы так просты, что не смогли бы этого сделать».

Еще один важный момент, на который хотелось бы обратить особое внимание, касается вопроса правильного обращения с языком. Развивая свой аргумент, автор отождествляет родину с государством и не ссылается на различия между обществом и государством, какие существуют в языке. Примеры, которые он приводит, не точны: и «Отчизна», и «Фатерлянд» слова, обозначающие не государство, а просто роди­ну, страну, которая может ассоциироваться с землей, территорией, местностью, в кото­рой ты вырос, и с обществом, которое гово­рит на родном тебе языке. Идентификация отечества с государством (а тем более с конкретным правящим режимом) есть ошибка, которая подлежит выявлению в первую очередь. Здесь возможны метафо­ры противоположного свойства, чем те, на которые ссылается автор: например, «семья ячейка общества», или те, кото­рые возникают вместе с появлением поня­тия патриотизма в западной культуре. Ведь патриотизм как артикуляция любви к зем­ной родине проявляется лишь в довольно позднюю эпоху в связи с процессами секу­ляризации европейских обществ и образо­вания национальных государств, без них чувство патриотизма не имело бы референ­та. Здесь государство имеется в виду не как правительство, а как страна, имеющая определенное общественно-политическое устройство, и в европейских культурах эта различенность государства и страны имела место с момента возникновения понятия патриотизма. Например, один из «крест­ных отцов» США, философ и публицист Томас Пейн, говорил, что «долг патрио­та защищать свою страну от ее прави­тельства», а лозунг французской револю­ции «Отечество в опасности!» призывал к борьбе за внесословную нацию равных в своих политических правах граждан, а вовсе не к защите действующего прави­тельства и абсолютистского режима в этих примерах употребления понятия пат­риотизма, как видим, не содержится и сле­да метафоры «государство-семья». В тех же случаях, когда понятие патриотизма изначально вводилось в язык как представ­ление о лояльности правительству и монарху (как это было в России начала XIX века) или когда оно приобретало значение неприятия всего иностранного при одно­временном слепом восхвалении всего отечественного, общественная мысль реаги­ровала на это едкими эпитетами, вскрывав­шими негативную суть такого понимания любви к родине это «квасной» или «казенный» патриотизм. Стоит вспомнить Льва Толстого, который видел в госу­дарственно-патриотических лозунгах не что иное, как оправдание очередной пред­стоящей войны и подталкивание масс незнакомых людей к взаимному убийству («Христианство и патриотизм»). И в XX веке понимание патриотизма еще более отдаляется от значения преданности пра­вительству. Ф. Рузвельт, например, утвер­ждал, что «патриотично поддерживать свою страну, а не правительство прави­тельство и президент заслуживают под­держки только в той мере, в какой они слу­жат интересам страны». Здесь мы видим четкую расстановку приоритетов, и это отношение характерно для всей западной мысли последнего столетия понятийное различение государства и страны, обще­ства, семьи выдерживается так же неукос­нительно, как реальное политическое раз­деление ветвей власти.

Семья-государство Конфуция, к которому апеллирует Ниненко, это уже пример восточного, традиционалистского вос­приятия, которое в европейских культу­рах выражено значительно слабее. Здесь автор, на мой взгляд, драматизирует ситуацию и далее опирается на эту драматизацию.

В целом лингвоаналитический подход автора к теме мне близок и наши резуль­таты в значительной мере совпадают, однако из его рассуждений может соз­даться впечатление неизбежности при­знания и необходимости следования модели «Строгого отца» как санкционированной языковыми конструкциями. Это был бы столь же пессимистический вывод, сколько и ошибочный. Дело в том, что язык, и в особенности те его слои, к которым обращается автор вторичные языковые образования (фиксирующие лишь некий частный опыт), в принципе способен отражать как истинные, оправ­данные представления о своих референ­тах, так и ложные, неоправданные взгля­ды на некоторый предмет. Если мы слиш­ком доверяем таким представлениям, то попадаем в зависимость от того, что со временем может выясниться как ложное, несуществующее, скажем, может вы­ясниться, что никакого «государства как Строгого отца» на самом деле не было, и то, что обозначалось этой метафорой, должно рассматриваться в совсем других, гораздо менее лестных терминах (как это уже было не раз в российской истории). Поэтому, я считаю, метафоры такого рода должны преодолеваться обращением к первичным слоям языка, лежащим за их терминами, к неким первичным тавто­логиям, согласно которым семья это семья, общество это общество, а госу­дарство это государство, и они должны быть различены со всей тщательностью для того, чтобы между ними могли суще­ствовать сложные и многообразные отно­шения, оставляющие личности простран­ство свободы действий, совместимых со свободой действий других.

Возвращаясь к теме статьи, я полагаю, ошибочно было бы принимать метафоры Лакоффа за глубинные слои языка ско­рее они являются поверхностными*, и для устранения эффекта фундаментальности метафоры «государство-семья», который возникает от следования главному аргу­менту, я добавил бы отсылку к понятию априорной необходимости, вытекающей из логики самих терминов языка, а не из предшествующего опыта той или иной культуры в виде метафор и прочих вто­ричных языковых образований.

Не уверен, нужно ли было автору вводить в свой аргумент различение между априор­ным и апостериорным слоями значения это потребовало бы значительного измене­ния концепции. Но мне кажется, по мень­шей мере ему стоило бы сделать оговорку того рода, что описанная им метафора госу­дарства-семьи не поддерживается априор­ным слоем значения языка, который четко различает государство и общество. Автор утверждает: «Как уже было сказано, на уровне метафор существует очевидная связь между государством и семьей» (с. 9). Но эта связь существует, повторяю, между семьей и родиной, а не государством, или между семьей и государством на уровне интерсубъективно разделяемого опыта, но не логики языка; априорной связи между родиной и государством нет! В своих самых глубинных априорных слоях язык не содер­жит прямого указания на то, какое понима­ние слова «родина» является более пра­вильным «родина» как «правительство» или «родина» как «народ», и вследствие этого остается нейтрален относительно раз­личных трактовок понятия патриотизма, поэтому здесь возможны метафоры обоего рода. Правда, этимология слов делает неко­торые трактовки понятий более или менее вероятными, чем другие. Так, например, русское слово «государство» происходит от словосочетания «дар Господа» и тем самым как бы подталкивает пользователя языка считать главу государства божьим помазан­ником; английское же state, как и Французское etat или немецкое Staat, имеющие еди­ный корень, обозначают просто «состоя­ние». Некое общественное состояние орга­низованного порядка, основанного на определенных установлениях статутах, не имеет ничего общего с «даром» и «Господом». Этимология дает интересные нити для размышления и позволяет выдви­гать смелые гипотезы, но она не может быть ключом к значению слова просто потому, что не касается семантического содержания слова, а отслеживает только его семиотическую форму в этом она пред­ставляет собой пример случайного априо­ри, а не необходимого. В повседневной жизни никто не пользуется словами, сообразуясь с их этимологическими значе­ниями (разве что ради юмора), иначе слово «работа» пришлось бы употреблять в значении, связанном со словами «раб» и «рабство», а обращение «господин» использовать только по отношению к вышестоящим. Это было бы нелепо, иррационально, но, к сожалению, этимологиче­ские значения слов очень часто неосознан­но влияют на формирование соответствую­щих понятий в уме индивида здесь действительно остается много места для иррационального, бессознательного следо­вания буквальным, архаическим представлениям, внушенным внешней формой слов. Пространство рациональных смы­слов в обыденном языке еще очень невели­ко, и задача его расширения задача пре­одоления иррациональности бытового и гражданского мышления есть, в конеч­ном счете, дело каждого отдельного пользо­вателя языка как участника коммуникации. Великие философы-рационалисты очень могут в этом помочь, но они не сделают всю работу за нас.

В целом рациональность в гуманитарной сфере означает совсем не то, что в приме­нении к объективному миру, странно было бы ожидать, что строгая научная рациональность будет определять меж­личностные и социальные отношения. Поэтому, философски говоря, настоящей задачей является выработка такого типа рациональности, который рационализиро­вал бы иррациональные мотивы субъек­тов интеракции и приводил их к некоему единому знаменателю.

Рассуждая в своей статье об иррациональ­ном в политике, автор указывает на еще одно существенное обстоятельство, кото­рое препятствует рациональному диалогу между носителями противоположных взглядов, это то, что «человек не вос­принимает факты в отрыве от контекста, который во многом зависит от frame» (с. 11). Это обстоятельство не уникально для сферы политики и имеет более широ­кое философское значение. В теории по­знания оно называется невозможностью оценки фактов независимо от языка описания теории, или теоретической нагружен­ностью факта. В социальных науках и тео­рии коммуникации Ю. Хабермас говорит о «фоновом знании», на которое опирается субъект в подходе к различным актуальным вопросам. Он указывает на некий «горизонт невопрошаемых, интерсубъек­тивно разделяемых, нетематизированных определенностей, которые участники коммуникации имеют «у себя за спинами»*. И в ходе овладения навыками социального, политического общения коммуниканты, по Хабермасу, должны достигать того уровня компетенции, который позволяет отделить эксплицитно известное от имплицитно несомненного, для того чтобы относитель­но первого можно было достичь какого-то согласия, основанного на доводах разума.

Так вот, эти имплицитные и несомнен­ные «невопрошаемые определенности» и есть «иррациональное» применительно к обсуждаемой сфере политики и обще­ственных отношений было бы намного полезнее рассматривать его в таком более артикулированном виде, потому что сло­вечко «иррациональное» само по себе бес­содержательно, оно имеет сугубо негатив­ный смысл, и, пользуясь им, далеко не уедешь в анализе реальных проблем и явлений. Ведь иррациональное, скажем, в математике это совсем не то, что ирра­циональное в психологии (при всем формальном сходстве), и любое объяснение, в конечном счете, упирается в понятие иррационального как в конечный пункт, за которым оно теряет смысл. Поэтому дан­ное понятие всегда нуждается в конкрети­зации и рационализации, для того чтобы стало возможным дальнейшее осмысле­ние проблемы как первый необходимый шаг на пути ее решения.

Я хотел бы поставить некий знак препина­ния в этом непростом разговоре цитатой известного британского писателя и мо­рального философа ХХ века Артура Кёстлера, емко и точно выражающей, как мне кажется, ту же социально-психологи­ческую проблему, которой посвящена статья Ниненко. Она звучит так: «Когда индивид отождествляет себя с группой, его способность здравого рассуждения уменьшается, а его страсти усиливаются своего рода эмотивным резонансом и позитивной обратной связью».

Аниш Капур. Без названия. 2010Ширин Нешат. Женщины аллаха. 1995