Общая тетрадь

вестник школы гражданского просвещения

 
 

Оглавление:

К читателю

Тема номера

Вызовы и угрозы

Дискуссия

Экономика и общество

Гражданское общество

Точка зрения

Горизонты понимания

Наш анонс

Nota bene

Номер № 77 (3-4) 2019

Войны памяти*

Сергей Медведев, профессор факультета социальных наук Высшей школы экономики, журналист, политолог

Рассказывать я буду о войнах памяти. Это одна из четырех тем моей книги, где я пишу о четырех войнах, которые ведет государство-Левиафан: война за пространство, война за символы, война за тело человека и война за память. И почти треть книги — война за память. И сейчас хочу рассказать о том, как я это вижу, и о том, как это неожиданно стало одной из главных территорий для споров. Ведь этого никто не мог предположить четверть века назад.

25 лет назад вышла статья Фукуямы «Конец истории». Это был своего рода интеллектуальный троллинг, вброс идеи о том, что история закончилась с концом коммунистической системы. Мы входим в мир утопии, и мировой дух, по Гегелю, является нам в виде современного либерального демократического государства.

Но если оглянуться на эти 25 лет, то ничего более неверного нельзя было сказать, потому что не прошло и полутора десятилетий, как у нас случилось 11 сентября 2001-го, сменилась повестка дня, с глобализации — на борьбу с терроризмом, возвратились старые большие нарративы — нация, почва, кровь, память. Началась так называемая эпоха памяти.

В качестве иллюстрации я выбрал мемориал жертвам Холокоста Питера Айзенмана в Берлине — более двух тысяч безымянных бетонных плит разной высоты на месте снесенного здания гестапо. Те, кто был в Берлине, знают, что мемориалов жертвам нацизма несколько. В том числе очень красивый мемориал убитым цыганам, замученным и убитым гомосексуалам; узникам психиатрических лечебниц.

Тоже, кстати, интересная тема. В качестве примечания могу сказать, как люди относятся к мемориалам. Были споры, в которых я тоже немного поучаствовал. Вроде бы такое скорбное место, место поминовения, но там делают очень «комичные селфи». Это одна из форм современной нарциссической культуры, в том числе и в России. Возможно, вы помните, как на Малой Земле под Новороссийском девочки танцевали тверк — это, собственно...

Эта тема попадает в сердцевину проблемы, о которой я хочу говорить, — проблемы исторической памяти. То, что происходит и происходило в России, — это не конец истории, а это именно что возвращение истории. Причем возвращение в гораздо более глубоком эмоциональном и индивидуализированном виде. Люди начинают раскапывать корни своей семьи. Сколько у меня знакомых, которые в последние 10–15 лет платят большие деньги за то, чтобы заказать генеалогию своей семьи. Они делают семейные альбомы, создаются сложнейшие семейные древа, уходящие иногда на 200 и 300 лет назад, вытаскиваются документы из архивов. Все это приметы времени.

К этому же феномену можно отнести и движение реконструкторов исторических событий, движение поисковиков. Что интересно, реконструкторы реагируют на события и принимают активное участие в политической жизни: на Майдане, в различных российских мероприятиях, связанных с Днем Победы. Так что реконструкция — это не просто хобби для людей, это в том числе политический проект. Можно сказать, что война в Донбассе сделана во многом руками «реконструкторов». В Донбасс отправился «реконструктор» Игорь Гиркин, он же Стрелков. В мае 2014-го реконструкторы сняли с постамента и снабдили двигателем танк ИС-3 времен Великой Отечественной. И вроде даже им удалось реанимировать его пушку, из которой был произведен выстрел в сторону украинского блокпоста.

Еще одна черта мемориальной эпохи — культ наследия, критика различных официальных толкований истории, обсуждение юридических аспектов проблематики истории — реституции и люстрации, особенно в Восточной Европе. Работают государственные комиссии по памяти. Перед глазами у нас пример Южной Африки, где они работают с памятью апартеида. Там работала Truth and Reconciliation Commission (Комиссия правды и примирения), которая исследовала обстоятельства, связанные с апартеидом, и создавала условия для примирения.

Таким образом мы сталкиваемся с феноменом памяти, который является осью идентичности. Мы живем в эпоху идентичности, о чем много пишут современные социологи. Эпоха глобализации, казалось бы, стирает самобытность. Но у людей появляется запрос на базовые идентичности, и в раскопках этой идентичности человек натыкается на различные слои памяти — своей собственной, культурной памяти нации, территориальной памяти мест.

Память становится важным политическим и гражданским проектом, формой гражданского протеста, формой солидарности и зоной риска.

Память становится и территорией конфликта, люди начинают вести войны за память. Первым об этом написал французский историк Пьер Нора, который еще в 80-е годы назвал нынешнее время «мемориальной эпохой» в своей знаменитой книге «Места памяти». И сам термин «место памяти» принадлежит ему. Он пишет о «всемирном торжестве памяти». Это было еще до падения Берлинской стены, но он это связывает с поздним периодом модерна, когда оканчивается период безудержной утопической глобализации, беспрерывное расширение западной цивилизации. Во Франции, отмечает он, исчезает крестьянство как основа французской нации. И это отсутствие крестьянства создает лакуну в самом центре французского национального самосознания. Люди, пытаясь заполнить эту лакуну, обращаются к различным формам памяти.

Об этом же говорит Зигмунт Бауман, знаменитый социолог, скончавшийся в прошлом году. Его последняя книга под названием «Ретротопия» только что была переведена на русский. Он точно так же характеризует современную эпоху как ретротопию, как постутопическое ретросознание. Это закат и коммунистической, и либеральной утопии. И в этом постутопическом мире люди начинают смотреть назад, появляются ретрополитика и ретросознание, но они не хотят лишиться мягкого кресла, которое утопии нам подарили. Тех, например, достижений социального государства, которые были во многом вдохновлены советским социальным экспериментом, открытых рынков, которые дала либеральная утопия. Ретротопия хочет, чтобы все было, как в прошлом, но без крови и страданий прошлого.

Об этом же пишет Светлана Бойм в своей книге «Будущее ностальгии». Она очень точно замечает, что эпидемии ностальгии случаются после революций. Она сравнивает это с французской Реставрацией в постреволюционный период и очень тонко замечает, что не только старый французский режим привел к революции, но и революция в том числе породила старый режим, придав его форме «золоченую ауру» (это ее определение).

То же самое произошло и с Советским Союзом. СССР как идеологический проект заново возник уже в XXI веке — в известных нарративах «величайшей геополитической катастрофы», которой обернулся распад империи в путинском воображении прошлого, когда Советский Союз вдруг стал «великой эпохой». У поколения 90-х годов не могло быть такого. Мы все родились в Советском Союзе и знаем, что это такое. Но когда пришло новое поколение, не знавшее Советского Союза, он предстал как утопия прошлого, очищенная от грязи и крови.

Таковы, в общем, теоретические рамки того, что Нора называет «торжеством памяти».

Началось все, наверное, на Балканах. Как раз в то время, когда Фрэнсис Фукуяма замышлял свою статью «Конец истории», на Балканах происходило самое что ни на есть кровавое возвращение истории. В 1989 году, еще до падения Берлинской стены, начинается сербское национальное возрождение. Тогда Слободан Милошевич, выступаая на Дне Вдов на Косовом поле, призвал сербов защищать их землю. Есть легенда — после битвы с турками-османами 1389 года — о девушке, которая ходит по полю и ищет своего жениха среди убитых сербов. И вот появляется ностальгическая сербская национальная идея о том, что место рождения и трагедии сербской нации находится на территории Косово, которое контролируется албанцами. Это приводит к массовой национальной мобилизации косоваров, которая заканчивается первыми жестокими этническими чистками и боями со времен Второй мировой войны.

Таким образом, разморозка истории, которая на время была заморожена холодной войной и биполярным противостоянием, начинается с Балкан. Вытаивающие из мерзлоты исторические скелеты начинают тревожить всю Европу.

Здесь, недалеко от Сеговии, в Эскориале, есть Долина павших. Еще во франкистское время там построили мемориал жертвам гражданской войны, где захоронено 40 тысяч погибших с обеих сторон. Там могила Франко, там могила лидера фалангистов Примо де Риверы. Это важное место поклонения ультраправых. Это место в постфранкистское время было болезненной точкой испанского национального сознания. В 2007 году при социалистическом правительстве Фелипе Гонсалеса был принят закон об исторической памяти. В соответствии с этим законом в прошлом году было принято решение о перезахоронении праха Франко, которое должно произойти буквально через 11 дней. Перезахоронение намечено на 10 июня и очень интересно, как все это будет восприниматься. В этом смысле можно сказать, что гражданская война в Испании не закончена до сих пор*.

И это характерно не только для Испании. Около 10 лет назад я побывал в Италии на могиле Муссолини в Предаппио, в регионе Эмилия-Романья. Там культ дуче, туда приезжают паломники. Теперь его фамильный склеп закрыт для посещения. Я был впечатлен атрибутами фашизма, которые там продаются как сувениры. Понимаете, уже 70 лет прошло, а Италия не может примириться по поводу муссолиниевского прошлого. Что же говорить о гораздо более близком франкистском прошлом Испании?

В США идет война по поводу памятников конфедератам, памяти о Гражданской войне 1860-х годов. В период реконструкции, в 1880-е годы, было поставлено сотни памятников героям-конфедератам, прежде всего генералу Ли. И стояли они себе мирно и даже простояли эпоху Обамы. И тут приходит Трамп, и Америка становится радикально поляризована и политизирована в отношении граждан к своей истории. Реакцией на избрание Трампа становится в том числе борьба с памятниками. Вы, наверное, видели, что конфедераты выставляют посты, а полиция их разгоняет. Идут мини-войны по ночам под прицелами телекамер. В результате памятники демонтируются, потому что в рамках современного дискурса политкорректности и постколониализма они становятся неуместными. Похоже, что в очереди на снос могут оказаться и памятники рабовладельцам, которыми были отцы-основатели США, люди, нарисованные на американских долларах, — Вашингтон, Джефферсон, Джексон… Между прочим, кто создавал великую русскую литературу и культуру? Такие же, по сути, рабовладельцы — помещики.

События в Америке показали, что гражданская война и там не завершена. Оказалось, что эта память жива и может расколоть американское общество.

В Восточной Европе в последние десятилетия также открываются минные поля памяти. Вы, может быть, слышали о дискуссиях в Польше после выхода фильма Владислава Пасиковского «Колоски». Это фильм о братьях, которые после войны возвращаются из эмиграции в родную деревню и узнают, что в ней были уничтожены евреи с молчаливого согласия односельчан, было разграблено имущество. В результате конфликта с односельчанами одного из братьев убивают. Этот фильм расколол общество, был фактически запрещен в Польше, а режиссер был подвергнут гонениям.

Точно так же расколола литовское общество книга «Свои» Руты Ванагайте, в которой она исследует тему антисемитизма и участия литовцев в Холокосте. Долгие годы истина была закрыта нарративом жертвы коммунизма, оккупации Литвы Советским Союзом. Виктимный нарратив банализировал вопрос о том, как вели себя поляки, венгры, литовцы и другие по отношению к жертвам Холокоста. Этот пласт памяти начал сейчас подниматься и раскалывать восточноевропейское общество, где есть множество неразрешенных проблем: создание национального мифа, традиционного антисемитизма в Восточной Европе, праворадикального поворота в политике. В политике неожиданно прорастают «цветы зла» коллективной памяти.

Еще пример. Таллинский «Бронзовый солдат», перенос которого из центра города стал проблемой «деколонизации». Это была точка столкновения двух альтернативных образов памяти. С одной стороны, эстонского, для которого период Советского Союза был временем оккупации. С другой — русскоязычного населения Эстонии, для которого протест против переноса стал катализатором сопротивления и формирования группового нарратива. В 2007 году было принято компромиссное решение о переносе памятника на военное кладбище. Но вся эта история усилила раскол общества, умножила нерешенные проблемы взаимоотношений, прав русскоязычных, напряженных отношений с Россией.

Можно упомянуть и о том, что рассказывал вчера Михаил Минаков об украинском «ленинопаде», войне с памятниками Ленину. Она началась еще в 90-х годах, когда было снесено множество памятников на западе Украины, а вовсе не сейчас. В 2009 году был указ Ющенко об увековечивании памяти жертв голодомора на Украине. Но, конечно, все резко обострилось после Майдана в 2013 году и в 2014 году после аннексии Крыма и событий в Донбассе. К 2019 году снесено 4 тысячи из 5 тысяч памятников. Те, что остались, находятся на частных территориях, те, что оставались в публичных пространствах, как я понимаю, снесены.

Здесь те же проблемы, что и в Эстонии, но осложненные конфронтацией Украины и России: деколонизация, декоммунизация, российская оккупация части Украины. И здесь памятники Ленину стали фокусом сопротивления и формирования национального самосознания на грубой политической основе. Произошел перенос недоброй памяти о коммунистическом прошлом на скульптуры Ильича.

В самой России тоже все непросто. Я выбрал в качестве примера споры об Иване Грозном, которые больше двух десятилетий идут в Казани. Вы видите фотографию парня, который по статье «за разжигание национальной розни» был осужден на трое суток ареста за критику в соцсетях российской истории, и в частности взятие Казани Иваном Грозным. Что такое 1552 год?

Для России — это один из главных мифов основания государства, в честь которого стоит храм Василия Блаженного на Красной площади. Архитектура храма — это символическая карта взятия Казани, каждый купол посвящен определенной вехе похода Ивана Грозного на Казань. И что такое вообще для России взятие Казани? Это последний очаг сопротивления Золотой Орды. Россия пересекает Волгу и начинает свое безостановочное почти 500-летнее расширение в Евразии. Это начало экспансии России.

А что 1552 год значит для Казани? Это точка национальной трагедии. Это разрушение мечети Кул-шариф, самого города, это геноцид жителей города. В течение трех недель русские привязывали по три трупа к бревнам и сплавляли вниз по Волге, чтобы напугать Астраханское ханство ниже по течению. Вырезан и сожжен был фактически весь город. И в Казани уже не первый год идет дискурс о том, что необходима улица защитников Казани, нужно осуждение политики Ивана Грозного. И сейчас в связи с возвеличиванием роли Ивана Грозного в России разгорается спор. Это типичная история деколонизации.

Такая ситуация характерна и для Латинской Америки. Кто такой Колумб для Латинской Америки? Для Европы он в 1492 году положил начало Нового времени, эпохи великих географических открытий, открыл Америку. Кто такой Колумб для латиноамериканских государств? Он принес крах, катастрофу, гибель инков, ацтеков и др. С ним пришли европейские заболевания, порабощение и истребление латиноамериканских народов и т.д. День Колумба, который отмечается в некоторых странах, был кое-где объявлен днем национального траура, днем трагедии. Как видите, это довольно сложные темы, подвергающие сомнению легитимные исторические мифы.

Ну и, наконец, перейдем к современной России, где война за память идет особо болезненно. Хочу рекомендовать прочитать книгу Александра Эткинда «Кривое горе. Память о непогребенных», где он пытается разобраться, почему у России такие проблемы с исторической памятью. Он не первый, кто это делает. Чаадаев, которого он цитирует, наверное, был первым, кто сказал, что Россия — это страна беспамятства. Россия — это страна, в которой стираются воспоминания о прошлом. Эткинд пытается понять, как это произошло. В частности он рассматривает память о трагедиях XX века: о войне, о репрессиях, о сталинизме, о переселениях народов. Дело в том, что не только в официальных учебниках, но и в памяти людей всё это вытесненные из нее события, вытесненная травма. Мы живем вокруг большой черной дыры и боимся заглянуть в нее. Россия живет на постоянном историческом болоте и не в силе расколдовать призраков. Для этого много причин, и одна из главных в том, что в России слаба публичность, сфера гражданской дискуссии. Пространство широкого публичного дискурса узурпировано государством. А государству обсуждение подобных проблем не нужно, потому что это путь к формированию сильных негосударственных нарративов, связанных с городом, с территорией, семьей, с самостоянием отдельной личности.

И поэтому в России, пишет Эткинд, слабы формы твердой памяти. Твердая память — это институты: памятники, конституционные акты, признанные формулировки в учебниках истории, например официальное осуждение сталинизма. Мемориалы в Берлине, с которых мы начали, — пример твердой памяти. Нюрнбергский процесс — форма твердой памяти, которую создало международное сообщество в условиях поражения фашистской Германии во Второй мировой войне.

Но в России ничего подобного в силу исторических причин и в силу особого устройства памяти не было и не могло быть. Вместо этого у нас различные виды мягкой памяти. Мариэтта Чудакова, будучи советником Бориса Ельцина по культуре, говорила, что у нас не было Нюрнбергского процесса, но у нас была литература о репрессиях: книги Солженицына, Гроссмана, Гинзбург, Шаламова. И она пишет, что наш Нюрнбергский процесс сотворился в литературе. Это слабое утешение, потому что литература вещь достаточно эфемерная: она приходит в школьную программу и уходит, ее можно читать, а можно не читать. Литературная форма меморизации — слабое приближение к тем «твердым» монументам и формулировкам, которые остаются в истории.

Но в любом случае все это ведет к тому, что Эткинд называет «кривым горем» и неумением справиться с прошлым. Культура горе заговаривает, обходит по периметру, боится назвать по имени. Поэтому мы не можем договориться о Сталине, о репрессиях. Поэтому такой маленький процент людей участвует в акциях поминания жертв политических репрессий.

В России происходит то, что я бы назвал национализацией памяти. Связано это в большой степени с исторической политикой, во многом с нынешним министром культуры Мединским, который сделал себе имя на «борьбе за память». Его книги как раз посвящены проблеме «очищения» истории. Он считает, что история пропитана антирусскими мифами, и своей задачей в последние 20 лет он видит борьбу с этими мифами. Взамен нам предлагается спрямленная, зачищенная история, идущая от победы к победе, нарратив о доминирующей роли государства. Но это не изобретение одного только Мединского, это проблема историографии всей России. У нас основные книги по истории, начиная с Карамзина, так и называются — «История государства Российского». Это не история народа, не история земли, не история семьи и человека. Это все совершенно разные точки зрения, разные нарративы.

Иными словами, происходит огосударствление памяти, огосударствление всего — уже 70% экономики под государством; огосударствление общества, собственности, культуры. Происходит ползучая реабилитация Сталина, Грозного как создателей империи. Вроде ведется борьба с фальсификациями истории, но оправдываются доказанные фальсификации, как, например, Катынь или миф о героях-панфиловцах. Существуют документы военной прокуратуры о том, что история была придумана корреспондентами в январе 1942 года. Об этом свидетельствовал бывший директор государственного архива Сергей Мироненко, за что лишился своей должности. Мединский говорит, что пусть это миф, но не надо его трогать, поколения прожили с этим мифом, и нам комфортнее с ним жить, так что давайте не будем ставить вопрос о том, было это или нет.

Это очень интересное заявление министра. Память отрывается от факта и приходит на болотистую почву исторических мифов, становится своего рода религией. Религией становится и Победа. В большой степени она даже замещает формы православия, которое тоже перешло в обрядоверие. Это религия Победы, не Великой Отечественной войны, а именно Победы. По Москве висят плакаты «Приходи в музей Победы». Есть и музей войны, но гораздо важнее Победа. Победа без войны, без жертв, без страдания, победа без крови и боли. Это некий позитивный государственный миф, который подчеркивает только торжество. Перманентное 9 мая — это некая литургия, которая творится каждый день даже помимо самого дня 9 мая. Все это сопровождается ритуалами. Бессмертный полк — прекрасная инициатива, которая была организована томским телеканалом ТВ2. Но она была взята в государственные руки и превратилась в официальный крестный ход, фактически в обязательное шествие.

Появилась и соответствующая квазирелигиозная символика. Например, ходит по Сети вирусный мультфильм, где девушка по телефону сообщает своему парню, что она «залетела» и ей нужно сделать аборт. И тут с ней заговаривает медсестра с фотографии «бессмертного полка» на стене, словно в легенде о говорящей иконе, и вещает: «Не делай аборт, ты родишь сына». Девушка прислушивается и отказывается от аборта. Причем важно, что будет сын, а не дочь. Сын подрастает, он ходит на парады, он будет военным, будет защищать мать и Родину.

Или вот плакаты движения против абортов. На нем изображен зародыш, а рядом мальчик пяти лет в военной форме и подпись «Защити меня сегодня, я буду защищать тебя завтра». И ниже еще одна надпись — Движение против абортов, несите деньги в ближайший храм.

Происходит интересное сближение биополитики и религии войны, которое воспринимает тело женщины как машину для родов, а население как биомассу.

И что еще хуже, Победа становится проекцией в будущее и формирует современную политику. Дискурс Победы вдохновлял войну России с Украиной — все эти рассказы телепропагандистов о киевской хунте и о том, что нацисты засели в Киеве. Все эти мемы «можем повторить» проецируются на Донбасс, на отношения с Америкой и Западом. Новый дискурс войны и милитаризма оправдывается 1945 годом. Произошла инверсия, с ног на голову было поставлено все. Три послевоенных поколения выросли с фразой «Лишь бы не было войны». И все это было сметено нынешним дискурсом победобесия. Теперь Россия это страна, которая в своей жажде Победы ищет войны.

Возникает здесь, конечно, фигура Сталина, и можно обсудить, какую роль играет он в общественном сознании. Я подчеркну несколько аспектов. С одной стороны, Сталин — это ностальгия по порядку. Те, кто сейчас хочет Сталина, не видят себя в роли жертв репрессий и даже не хотят репрессий как таковых. Если им сказать, что в соседнем отделении полиции пытают людей, они ответят, что при Сталине такого не было. Поэтому мы и хотим Сталина, чтобы менты если и пытали, то по делу, врага народа, а не просто какого-то человека. С другой стороны, миф о Сталине — это некий троллинг. Это ресентиментное сознание, хорошо описанное еще Достоевским. У него много героев-троллей — Свидригайлов, Смердяков. Так вот сталинский миф — это троллинг либералов, западников, троллинг людей более успешных. «Сталина на вас нет!» — это магическое возглашение, магическое призвание духа жесткого порядка.

С другой стороны, это описанный во многих исследованиях стокгольмский синдром: в какой-то момент заложники начинают отождествлять свои интересы с интересами террористов, испытывают к ним симпатию. Легитимация насилия, начиная с насилия в полиции, заканчивая насилием в семье, на улице, в школе. Насилие — это базовый язык, утверждаемый на самом верху.

Сталин в России становится своего рода брендом. Например, в Москве в Очаково-Матвеевском продается элитный жилой комплекс «Ближняя дача» рядом с местом, где была так называемая ближняя дача Сталина, которая сохранилась в глубине парка. А в Новосибирске продается «сталинский жилой комплекс» с хорошим ценником. За это готовы платить не социальные низы, не проигравшие, а вполне состоятельные люди. Это не то что портрет Сталина под стеклом кабины дальнобойщика. Люди, имеющие от 20–30 миллионов рублей на покупку недвижимости, готовы их инвестировать в том числе в имя Сталина как в некую идентичность и гарантию стабильности.

Спор о 90-х сильно будоражит наше общественное сознание. Готовясь к этому выступлению, я подумал, что нет ни одного десятилетия в истории России, с оценкой которого наше общество готово было бы согласиться. Нет согласия по столыпинской реформе, по поводу революции 1917 года. Столетие революции почти не отмечалось из-за страха Майдана. Период с 20-х по 50-е годы — бесконечный спор о большевистских и сталинских репрессиях. Позже дискуссии по поводу хрущевской оттепели, как и эпохе застоя Брежнева. В 80-е нет согласия по Горбачеву и перестройке, а в 90-е — по ельцинским временам. Вся история XX века — сплошное минное поле.

90-е годы представлены у меня двумя картинками. Первая — это кадр из фильма «Жмурки» Балабанова. Балабанов — гениальный режиссер, работающий с исторической памятью и мифами. Он как на клавиатуре играет на всех мифах и архетипах современной России.

С другой стороны, вот вам «Остров 90-х» — фестиваль всего лучшего, что было в культуре 90-х годов, организованный интернет-порталом Colta. Это и время «лихих 90-х», когда, как говорит Путин, люди «ураганили», и время возрождения, время культурного взрыва и освобождения людей от власти государства. Ельцин-центр является и местом памяти, и местом битвы за память. Я всем своим студентам рекомендую его посетить, это один из интереснейших музеев Восточной Европы. Это фактически воссозданная история последних лет Советского Союза, выполненная в интересном архитектурном и экспозиционном ключе. Внутри невероятно насыщенное пространство — 7 фаз эпохи Ельцина как 7 дней творения.

Но битвы велись в основном в связи с анимационным фильмом по истории России, который показывают посетителям при входе. Там есть эпизоды, когда Россия могла пойти по пути свободы, но не сделала этого. Это и Земский собор 1613 года, и Новгородское вече, изгнавшее в свое время Александра Невского, и освобождение от рабства 1861 года. Показаны развилки, когда народ стремился к свободе, но всегда приходило государство и давило этот прорыв. По поводу этого мультфильма шли и идут острые идейные схватки. И что еще интересно, музей находится на Урале, а на Урале Ельцин свой. Там мифология, что «пьяный Ельцин развалил Союз» не работает. И что важно, Центр стал местом притяжения: туда каждый день приезжают десятки свадеб. Там такой специфичный маршрут в городе — памятник Ленину, памятник Свердлову и памятник Ельцину. И важно, что они едут и к Ельцину.

В завершение хочу отметить главную мысль своего выступления: память в России сегодня заменяет политику. Ведь нынешний режим зачищает сферу политического. В России нет политических институтов — нет парламента, нет правительства, нет свободной прессы. И в этом выжженном пространстве как форма публичности прорастает память. Или же память выступает как форма гражданского сопротивления, например акции «Последний адрес», «Возвращение имен». И еще много примеров можно привести, тот же «Немцов мост», где на протяжении четырех с половиной лет после убийства политика сохраняется народный мемориал.

Память в нынешнее время становится вопросом безопасности. Хочу здесь привести одну цитату. Когда я читаю историю международных отношений, то много внимания уделяю конструктивизму как наиболее близкой мне теории. В рамках конструктивизма есть Копенгагенская школа международных отношений, где была сформулирована концепция societal security. Не social security, а именно societal, социетальная безопасность. Как говорит автор этой теории Уле Уэвер: «У государств есть безопасность, у обществ есть идентичность. И оба понятия предполагают выживание». Идентичность и память — это то, за что люди готовы идти на смерть, и то, за что люди готовы убивать. То, что мы в новейшее время увидели впервые в Югославии. Память становится вопросом безопасности, вокруг нее формируется мировая повестка и новые дискурсы международных отношений. Это первое суждение.

Второе. Память становится областью реполитизации общества. В условиях политического кризиса, в условиях постполитики история занимает место политики. Место идеологии теперь занимают исторические нарративы. Нынешнее российское общество расколото не на правых и левых, оно особенно четко расколото по отношению к репрессиям и роли в этом Сталина.

Третье. Войны памяти чреваты гражданскими и общественными конфликтами, и примирение очень проблематично. Мы видим, как конфликты пробиваются спустя сотни лет — те же Иван Грозный, Колумб. В нынешних российских условиях проговаривание проблем не ведет к их решению, мы топчемся на месте. И все осложнено проблемами деколонизации пространства, дерусификации и прочих процессов преодоления имперского и советского наследия. Непроговоренность нашего общего прошлого, непроговоренность исторической травмы — депортации народов, оккупации территорий, антисемитизма — попрежнему заложены как мины. И все это усугубляется постимперским ресентиментом России, который вернулся в XXI веке. Потому что главное чувство современной России — это неудовлетворенность от потери Империи. Россия живет ретрополитикой, в этом главная проблема. В великом прошлом, которое не дает отцепиться от исторических нарративов, мы пытаемся шагать вперед с головой, обращенной назад, — и такая ходьба всегда рано или поздно приводит к падению.

Я думаю, что в итоге окончательный и неизбежный распад Российской империи должен произойти в сфере памяти. Это характерно и для Испании, и для Америки, и для других. Нам необходимо признание множественности памятей. Никогда не договорятся русские и эстонские националисты по поводу того, чем был 1940 год для Эстонии. Но надо признавать память другого, уважать ее, быть к ней толерантным. И главное, что память нужно вырвать из рук государств. Памятью должны заниматься живые люди. Это вопросы индивидуальной идентичности, истории рода, семьи, города. Это важный этап разгосударствления и приватизации памяти, который России еще предстоит пройти.

Александр Родченко. Пространственная конструкция № 12. (ок. 1920)Хулио Гонсалес. Голова. 1935