Общая тетрадь

вестник школы гражданского просвещения

 
 

№ 2 (55) 2011

Записки человека со скверным почерком

Леонид Лиходеев, писатель

19 апреля исполнилось 90 лет со дня рождения писателя Леонида Лиходеева (1921–1994). В 60-е годы его фельетоны, печатавшиеся в «Литературной газете», были таким же знаком перемен, как повести Василия Аксенова, спектакли театра «Современник» и песни Булата Окуджавы.

В архиве писателя хранится темно-коричневый кожаный блокнот с латунным замочком, который открывается фразой: «Достигнув сорока лет, счел я за благо записать воедино мысли посещавшие меня в разное время»

Лиходеев называет этот блокнот «сафьяновой тетрадью, изготовленной, видимо, для записи нежных стихов», но на плотных страницах черными чернилами убористым почерком излагает мысли и соображения, далекие от романтической поэзии: точные характеристики событий, яркие портреты современников, философское осмысление происходящего. Некоторые начальные записи датированы 30 декабря 62 года, маем 63-го, августом 63… Далее — даты не указаны, однако по текстам и почерку можно предположить, что они относятся к 60–70-м годам. «Наблюдения мои — увы — бессюжетны, как, впрочем, и вся моя жизнь, протекавшая в поисках сюжета, но так и не постигшая его», — сетует автор. — «Итак, пускай любопытные именуют сие записями человека со скверным почерком, ибо это главная особенность настоящих записок».

Но главная их особенность, скорее, в том, что в них угадываются сюжеты многих будущих произведений Лиходеева. А для основного романа, который он писал двадцать пять лет, начав в 1969 году, — «Семейный календарь, или Жизнь от конца до начала», прослеживается поиск названия. Лиходеев пишет: «В очереди трудящиеся зорко следят за тем, чтобы никто не затесался в середину или в голову. “Каждый должен пройти весь путь от конца до начала” — таков девиз». Несколько записей из «сафьяновой тетради» предлагается вашему вниманию.

Ксения Дмитриева-Лиходеева

 

Нашим поколением эпоха расплачивалась за свои отдельные недостатки. Старшее поколение было занято делом. Оно либо сидело в тюрьме, либо сажало в тюрьму. Нам была предоставлена историческая миссия кричать при этом «ура». Теперь мое поколение разделилось. Кого потянуло к старшим, а кого к младшим. Но старшие готовятся помирать и «ура» их уже смущает при этом занятии. Младшие же хотят обойтись без «ура».

И одна только история по-прежнему спокойно пьет чай с блюдечка. У нее свой счет времени…

Старшие еще не доверяют.

Младшие уже не доверяют.

 

Март 63

Пятого числа звонил из Ю. Сахалинска. Телефонистка почему-то спросила, когда куплен талон. Я сказал: сегодня.— А какое сегодня число?

— 10 лет назад умер Сталин. Пятое!

— Смотрите, пожалуйста! А вы помните, как он умер?

— Помню.

— Наверно, очень интересно. Соединяю.

Но это далеко не все, что от него осталось.

Сталина, наверно, уже не помнят. Сталина чувствуют. Он был гениальным провокатором самого низкого и подлого, что есть в человеке. Поразительно, как он чувствовал скотские чувства. Вероятно, они наиболее верные. Мы знаем случаи, когда человек становился скотиной. Но скотина еще никогда не становилась человеком.

 

* * *

Конечно, самый страшный порок нынешней общественной жизни — абстракционизм. После него идет уже чуждая идеология.

Правда, есть еще низкая производительность труда. Но беда не в ней. Низкая производительность — наша, родная. А абстракционизм — заморский.

Преимущество!

Вообще-то, как всегда выбран самый нужный, самый целесообразный для процветания страны шаг.

— А если вам подать абстрактный хлеб — вы его будете кушать?

Вопрос, конечно, гениален. Интересно, если вам подать хлеб, нарисованный самим Лактионовым, — вы насытитесь?

Во всяком случае, Лактионов насытится. И из-за этого все горячие речи. Чиновник хочет быть красивым. Он хочет видеть себя любимым, грамотным и обаятельным. Где-то в глубине своей души он чувствует свою никчемность. И поэтому хочет, чтобы его все время уверяли, что без него земля остановится.

Чиновник блядует, но хочет выглядеть семьянином. Он ворует, но хочет выглядеть бессребреником…

Чиновник по самому своему существу — нарост, паразит. Но у него есть палка.

И ублажить чиновника может только чиновник. Они понимают друг друга. Поэтому и существует искусство чиновников для чиновников — лицемерное, сентиментальное, самозабвенно воздымающее чиновника, его семью, его ум, его знания, его представления о чести и совести.

А самый понятный для него жанр — слово. Слово написанное, слово нарисованное, слово, снятое на ленту. Вначале было слово и слово было бог, и бог было слово. Это написали чиновники. Потом они освятили слово палкой. Чиновник — прекрасен. Если вы думаете иначе, я с вами не дружу.

На всякий случай.

 

* * *

Политическое назначение искусства — это сдерживание абсолютизма во всех его проявлениях — от тирана вселенского до надзирателя околоточного. Если уж люди не могут обойтись без власти, то они должны хотя бы контролировать ее. Но, боюсь, все это им до лампочки.

Самые смешные разговоры, которые когда-нибудь велись на этой планете, — это разговоры о свободе. С одной стороны, она — осознанная необходимость, а с другой — ее необходимо осознать.

Приветик! Салютик! Зайдите за ответиком во вторничек!

 

Август 63

Интернационализм оборачивается шовинизмом. Вероятно, вождь, патриарх, отец родной, которого рано или поздно накачивают себе на шею освободившиеся народы, превращается в ординарного пещерного владыку, самоцелью которого является власть.

И тогда интернационалистов объявляют космополитами, а идиотов — донкихотов жидами. Потому что у вождя никогда не хватит сил правитьвсем миром или хотя бы отрубить головы заграничным критиканам. И надо отгородиться от всего, с чем нет силы справиться. И надо разделять, чтобы властвовать.

Святой Мао даже экономику свою построил на воспитании ненависти к партнерам по торговле.

Нищие, голодные китайцы делают (или делали) для своего соседа термосы, из которых им нечего пить самим, сорочки, которые им не по силам купить, простыни и полотенца, которыми им нечего вытирать, шерстяные кофты, которые им не на что надевать. Они делают консервы, зонтики, авторучки, фонарики и прочую буржуазную требуху.

И на всей этой требухе нарисовано два переплетенных кольца, и вся эта фирма называется ханжеским словом «Дружба».

Нищий голодный китаец делает «предметы роскоши» и возвращается в лоно духовной жизни, единственной, которая ему по средствам.

Он убивает мух, гоняет воробьев, строит домашние домны и исходит принципиальным голодом во имя святого Мао. Он никогда не доживет до свиной котлеты, и единственная его утеха заключается в том, что он гордый китаец и что таких как он — четверть населения и если он поднатужится — будет половина. И тогда уж он посчитается и за термосы, и за зонтики.

А пока он приглашает всех у кого косые глаза и цветная кожа мотать на ус.

И он берет Маркса, который ходил в сорочке и обладал зонтиком, и делает этого Маркса знаменем пещерной войны.

Желтая опасность?

Черта с два эта опасность была бы столь серьезна, если бы ее не сплотило великое учение интернационализма, без которого не бывает сначала свободной революции, а потом ученого дикаря, владыки, для которого власть — самоцель!

Сомнительное занятие — давать оценку сущему в тетрадке «для себя». Ерунда.

Все равно и найдут и прочитают. И все оценки эти даются с тайною мыслию: для потомков. Чтобы потомки ахали — какой, мол, был умный.

А потомкам начхать. Из всего интимного Толстого их больше всего интересует, «имел» старик Акулину или «не имел». И все-таки хочется давать оценку сущему.

Черт с ними. Пусть читают.

Вообще — все дневники похожи на предсмертные письма. Одно длиннее — другое короче. Какая разница!

Когда правитель действует против интересов нации — пред ним трепещут, его боготворят и никто не смеет ему противостоять.

Когда правитель действует в интересах нации — его убивают.

Таково холуйское устройство людей. Лучшие умы человечества думали, что если у них когда-то был Брут или какие-нибудь Армодий и Аристогитон — так справедливость, бывало, торжествовала. Но это были исключения.

Никто не стрелял ни в Грозного, ни в Наполеона, ни в Сталина.

В Ленина стреляли. А Кеннеди —убили.

 

* * *

Чем нелепее идея — тем надежнее она овладевает массами.

Вероятно, в этом и заключается закон саморегулировки человечества. Что было бы с обществом, если бы оно развивалось по законам разума! Видимо, целесообразность, необходимая для нормального развития материи, в данном случае включает в себя элементы самоуничтожения. Говорят, мыши начинают дохнуть, когда их много, и бешено плодиться, когда их мало.

У людей кроме физиологических и биологических факторов существуют психологические и социальные. Есть только две формы социальных взаимоотношений. Любить людей «вообще» и игнорировать в частности и любить в частности и игнорировать вообще. Любовь «вообще» — пища всех догматиков и демагогов. Она дает возможность уничтожать во имя этой химерической «любви» кого угодно. Любовь «вообще» ставит личность вне закона. Она позволяет уничтожить во имя народа весь народ. Условие одно: уничтожать по одному. Логика проста: весь народ прекрасен, но есть в нем отдельные выродки. При этом уже не важно, сколько, в общей сложности, накопилось «выродков». Никто считать не будет по двум основополагающим причинам — во-первых, чтобы не огорчаться, во-вторых — лень. Важно ощущать, что весь народ прекрасен, а ты его частица. Абсолютизм строится на разобщении людей. В основе его всегда покоится химера, которую никто не видел, но которой все поклоняются. Самодержавие, православие и народность есть химера для всех времен. В понятии, например, «Дойчланд юбер аллес» (Германия превыше всего. — Прим. изд.) столько же скотского идиотизма, сколько и самоубийства. То же самое можно сказать о лозунге «обострение классовой борьбы».

Из всех желторотых цыплят можно сделать штурмовиков. Они приспособлены для этого самой природой. Они хотят химеры. Время от времени фанатики подкидывают им эту химеру. Здесь происходит слияние биологического с социальным. Тупость и ограниченность большинства не есть признак арифметический. Дураки не слагаются механически. Они составляют монолит, увеличивающийся или уменьшающийся в результате саморегулировки развития человеческой материи.

Когда разум посетил обезьяну — она стала человеком. Но одновременно обезьяну посетило и отсутствие разума. Легенда о Вавилонской башне прекрасно трактует возможности развития общества. Башня была бы построена, если бы люди, строившие ее, понимали друг друга. Но господь перемешал языки, и строители разбрелись. В то время еще не было сегодняшних идей. Поэтому разноязычие не превратилось в интернационал. Но даже если бы превратилось — башню бы не достроили. Потому что строят башни не народы, а люди. Народы не бывают ни инженерами, ни архитекторами, ни механиками. Народы не бывают ни врачами, ни философами. Народы крепки не родовыми связями и не химерами, которые исповедуют отдельные особи. Они крепки только взаимоуважением и взаимопониманием этих особей.

Человечество все еще не может вырваться из примитивного протоплазматического периода развития. Из периода развития-самоуничтожения, то есть саморегулировки, которая пока еще распространяется и на высшую форму материи и на высшую форму сосуществования отдельных особей — общество.

Нелепые идеи уносят миллионы жизней. В пасть несуществующих химер кидают миллионы судеб. Никакая холера, никакая чума никогда не уносила столько жизней, сколько очередная идиотская кровавая блажь фанатиков, проповедующих свою «любовь к народу», свое «юбер аллес» и свое «обострение классовой борьбы».

Саморегулировка, ничего не поделаешь.

 

* * *

Были ликвидированы все тысячелетние буржуазные глупости: присяга президента, мантия судьи, выбор депутата.

Осталась только тысячелетняя мечта стать надсмотрщиком и выбиться в околоточные.

Смутное недоверие, неосознанная враждебность холуя к осознанной деятельности и свободному волеизъявлению обрела наконец победу. Ненависть невежды к грамотею стала нормой, как продолжение весьма понятной ненависти голодного к сытому. Голодный невежда отобрал у сытого грамотея курицу и изжарил ее на отобранной у него же библиотеке. Оба голодны. Разница в том, что грамотей еще помнит, что дважды два — четыре, а невежда этого никогда не знал.

 

* * *

Принципы существуют до тех пор, пока существует вера в то, что всем может быть хорошо. Когда же эта вера исчезает, исчезают и принципы. И тогда понятие «всем не может быть хорошо» глухо бродит в темной массе, дожидаясь сигнала. Этот сигнал как всегда звучит неожиданно и не всегда попадает в такт брожению. Но уж когда попадает — происходит очередная резня, в результате которой возникает новая иллюзия, чтобы со временем снова исчезнуть и уступить место новому разочарованию. Все хотят жрать сегодня. И поэтому все голодны. Можно бесконечно долго держать всех на голодном пайке. Но для этого паек должен быть одинаковым для всех. Но стоит кому-нибудь съесть два пайка, чтобы вера в то, что всем может быть хорошо, заколебалась. Два пайка в зубах одного человека — начало гибели самых святых принципов. Голова отстает от желудка. Если бы она от него не отставала, всем уже было бы хорошо. Но если всем будет хорошо — исчезнет необходимость в принципах. Поэтому периодическое отделение головы возвышает желудок и делает его единственным средством общения, объединения и горделивого первородства.

 

* * *

Выплывают подробности гибели великих ученых-биологов. Позиции «победителей» — мракобесов и неучей не могли не быть незыблемыми. Они поддерживались не только аппаратом насилия. Они поддерживались самой социальной ситуацией. В основе ее лежало самосознание ребенка, которому разрешили не только не учиться, но и бросать камни в своего учителя.

Эта ситуация строилась на замене элементарных знаний — заклинаниями. Политическое знахарство поддерживало знахарство и в науке и в искусстве. Схема, рассчитанная не на популяризацию, а на нетребовательность кретина, которому очень легко внушить, что он уже все превзошел. Чем нелепее идея, тем скорее она завладевает темными людьми. Невежда, которого постоянно убеждают в его исключительности, никогда не прощает превосходство знаний. Он становится истязателем. Он расправляется с интеллигентностью, как расправлялся с конокрадом — зверея, не отдавая себе отчета в своей ненависти. И никто так не страшен для прогресса, как темный человек, развращенный политическими знахарями — близкими ему по уровню мировоззрения, по манере излагать свои мысли, по самим мыслям, по происхождению и, в общем, по знаниям и по этике. Он простит им и эксплуатацию, и коррупцию и насилие, как младший соучастник. Но он не простит никому превосходства знаний. Он чувствует шкурой, что это превосходство несет гибель его первобытному умственному покою, что оно требует и от него способности рассуждать и, главным образом, работать, каковой процесс является для него проклятьем, ибо он никогда еще не ощутил сладости труда. Поэтому он скорее склонен верить в чудеса, чем в свои собственные силы. Поэтому его так легко заставить верить в панацею и так трудно убедить в истине. Поэтому его так легко подготовить к принятию почестей и так трудно — к принятию человеческих обязательств перед самим собою.

 

* * *

Протопопа Аввакума сожгли на одном костре с дьяконом Федором. Этот дьякон был его идейным противником, всю жизнь они грызлись, призывая на свою сторону бога. Аввакум аттестует своего врага как исчадие ада. Федор не оставил данных, но, надо полагать, относился к Аввакуму соответственно. Фанатическая сектантская ненависть всегда бессмысленна. Для официальной церкви они оба были всего лишь еретиками. Никто не вдавался в тонкости их распрей, никому они не были интересны, кроме десятка таких же фанатиков, как они.

Мне кажется, бессмысленность начинается в том момент, когда возникают обрядность и канонизация мизансцен. Тупые фанатики уничтожают друг друга за порядок слов, за очередность процедур, за порядковые номера, за фразеологию, за черт-те что. Сектантство уходит все дальше от первопричины спора, от реальности, сыплет клятвами и проклятиями и, наконец, встречается на общем костре под одобрительный гул толпы, которой, в общем, мало дела до процедурных вопросов.

Одержимость как самоцель — есть самое гнусное, самое кровавое преступление перед человечностью. Возвышение обряда, которым занимаются сначала искренние фанатики, попадает в руки расчетливых злодеев, циничных и холодных. Они делают свое дело во имя слова, в которое сами уже не верят, во имя обряда, над которым сами куражатся.

Человечество, в общем, практично. Оно содержит классиков до тех пор, пока эти классики льют воду на его мельницу. Шекспир будет полезен до тех пор, пока не решат проблему «быть или не быть». Как только решат — Шекспира забудут. Одна надежда — не решат никогда.

Сила господствующей идеи в том — что она господствующая. Сначала обыватель боится ее потому, что у нее — палка. Потом он приспосабливается к ней. И наконец, соображает, что лучше пугать, чем пугаться. И начинает пугать. И постепенно все с перепуга пугают один другого. И господствующая идея, бывшая паролем рыцарей-идеалистов, становится всеобщим пугалом, поскольку превращается в оплот филистеров. А филистер шкурой чувствует, что всякая власть от бога, а с богом лучше не связываться.

Филистер сначала приспосабливается к идее, чтобы вскорости приспособить идею к себе. И, приспособленная, она его кормит, поит и дает полную возможность оставаться свиньей.

Чистота нашего мировосприятия была так наивна и прозрачна, что она постоянно нуждалась в замутнении. Это была выдуманная чистота. И любое самое примитивное представление о зле всасывалось моментально.

Мы были освобождены от реального мышленья и размышляли только о возвышенных категориях. Как институтки и пуритане с революционными атрибутами. Мы так преданно, религиозно верили в свою правоту, что во искупление своей наивности позволяли себя дурачить. Нам подсовывали «врагов народа», и мы верили в несусветную чушь, самую примитивную подлость и пели свои благородные песни.

Мы были политическими телятами, которых пасли довольно ограниченные пастухи, называвшие волками всех, кого хотели. И мы были им благодарны, потому что телята инстинктивно боятся волков и надеются только на своих пастухов.

Мы получали в готовом виде все — чувства, песни, рассуждения добро и зло (так у Л.Л.!). Но получали в готовом виде и подлость, как пилюли, как политический витамин. И глотали, глотали, не раздумывая и не задумываясь ни над чем.

 

* * *

Постепенно выработался стиль образцово-показательной интеллигентности. Уже говорят «благодарю за внимание», а наступая на ноги, — «извиняюсь».

Пошло сплошное социал-утепление. Банальность и пошлость были взяты на службу, на высокий оклад. Они должны были смягчить и ликвидировать противоречия.

Все стали болтать, полагая, что это и есть проявление необузданных демократических свобод. В журналах появились голые ноги, снятые выше колен не менее чем на два с половиной сантиметра. Равно появились статьи о бюрократах, с уклоном гражданской озабоченности.

Все засуетились, как девочки перед богатым клиентом. Богатым клиентом оказался Запад. Надо было показать ему товар лицом. Надо было показать изысканные манеры и самобытную раскованность.

И опять надо было показывать, показывать, показывать потому что иного самопроявления никто себе не представлял.

 

* * *

Первой марксисткой была баронесса Женни фон Вестфален.

Революции затевают образованные поколениями люди, восстающие прежде всего против своего класса. Но объединиться бывает трудно даже им.

Ненависть толпы к образованным людям непреходяща. Толпа всегда реакционна и еще никогда не собиралась добровольно для созидательной деятельности. Но зато для того, чтобы метнуть толпу на разрушение, — нужно только свистнуть.

Бывают моменты, когда интеллигентные вожди направляли какое-то время разрушительную деятельность толпы в более или менее оптимальное русло. Но эти моменты длились недолго. Они были яркими вспышками, освещавшими разгневанные и вместе с тем растерянные лица.

Практика истории показала, что толпа реакционна и более приспособлена к повиновению, чем этого хотелось бы. Увы, печально.

И повелевать толпою может только тот, кто действует согласно ее инстинктам.

Разум здесь ни при чем.

Моисей вел евреев сорок лет по безводной пустыне, терпеливо ожидая пока вымрет два поколения рабов. Он хотел привести в землю обетованную свободных людей. Не вышло. Бог прощал отклонение от догмы любому выпивохе и сутяжнику, но не прощал своим декурионам. Если бы он хоть раз не простил толпе ее мерзостей — бога давно уже не было бы. Но старик хитер. Он знает, что дело не в разуме, а в инстинктах. Разумный Моисей не увидел земли обетованной, за то что один всего разок усумнился, увидит ли. Но землю обетованную наполнила толпа, которая ни разу не усумнилась в том, что все на свете вздор, кроме бесплатной манны.

Вожди одиноки между богом и толпою.

 

* * *

Власть не исповедует никакой «стройной теории». Наука и власть вещи несовместимые.

Власть исповедует лишь одну склонность: удержаться у власти. А такой теории просто нет. Есть только практика.

 

* * *

Идеализм свойство национальное. Толпа вообще не склонна к материалистическим воззрениям. И чем дальше на восток, тем дальше от этих воззрений. Россия всегда была религиозной не в смысле христианства или язычества — это ее волновало постольку поскольку. Она была религиозна в смысле надежд на доброго царя. Очень ей всегда хотелось доброго царя. И ничем никому никогда не удавалось ограничить эту надежду. Надеясь на доброго царя, она надеялась и на доброго урядника и околоточного.

Все движения, начатые умными головами, в конце концов выливались во все то же религиозное русло.

«Добрые цари» топтали нацию как хотели, а нация все надеялась, забавляясь погремушками и мечтая избавиться от трудовых усилий. Добрый царь придет и избавит. Или хотя бы пообещает царство земное, в котором будут давать обед из трех блюд. И нежные околоточные будут разводить выпивших и закусивших по домам.

Поэтому так просто ожесточить толпу против всякого, кто пытается жить своим умом, своим трудом и своими способностями, всякого, кто хочет платить за свой обед сам, не надеясь на доброго царя.

Очень просто ожесточить того, кто хочет ломать, против того, кто хочет строить. Потому что строить тяжелее, чем ломать, думать труднее, чем не думать, а знать ответственнее, чем пребывать в счастливом неведении.

 

* * *

Народы живут по тем системам, которые сложились в процессе эволюции, а эволюция не так тороплива, как хочется думать семинаристам.

Доктрина всегда дальше от истины, чем хочется доктринерам. Иначе бы доктринеры не были доктринерами, а занимались бы, скажем, скотоводством.

Фетишизм — азиатское произведение. Никогда не думал, что умозрительность может дорасти до такого сокрушительного антиматериализма.

Доктрина — кровавый вздор. Система может величать себя как угодно — это к делу не относится. В английской монархии больше демократии, чем в народном Китае китайцев. Разудалый французский парламентаризм куда консервативнее традиционной квакерской американской двухпартийности. Дело не в количестве партий и не в наличии корон.

Просто народы соблюдают технологическую последовательность независимо от того, чего хотят начальники цехов. Начальники цехов могут пропускать целые звенья технологии. Качество изделия от этого не улучшается.

Россия не прошла термической обработки рынком. И в этом вся штука. Героизм и устойчивость наших людей поистине сверхъестественен. Но сущность его феодальна. Самоотверженность — это проба на излом, который заранее предполагается неизбежным.

Мне кажется, доктринеры создают исключительные условия исключительно для их преодоления. И люди платят за это своим временем, энтузиазмом и талантом. Задается урок, который необходимо решить, поскольку он задан. Отвлеченная схоластика обретает реальные формы и пожирает реальные ценности. Доктрины не делают человека свободным, поскольку возвышаются над его личной судьбой и выводят его из процесса участия в ней. Появляется своеобразная логика затруднения производства и распределения.

Но народ, не прошедший рынка, не может его не пройти. И он проходит, медленно, подспудно, уродливо, с колоссальными потерями.

Девятнадцатый век — век расцвета капитализма. Уже был изобретен пар, и осваивалось электричество.

Никто не смел ругать феодализм при феодализме безнаказанно. Такова была сущность феодализма. Сущность капитализма в этом смысле заключалась как раз в обратном. Этот экономический строй нес в себе «равные условия для каждого». Другое дело, как это осуществлялось, но при феодализме это не осуществлялось никак, поскольку сама доктрина его не несла равных условий.

«Равные условия для каждого» породили парламентаризм, гласность и другие проявления массовых экономических интересов.

Люди всегда жили «богато» и «бедно». Но при феодализме это неравенство было естественным и тех, кто громко интересовались, почему это происходит, просто лишали языка в прямом смысле.

Сущность капитализма была обратной. Она-то и дала возможность безнаказанного любопытства. То, что одни жили богато за счет других, человечество заметило очень давно. Но то, что это безобразие можно ликвидировать, оно почувствовало только при капитализме. Острый вопрос выпятился и стал главным для тех интеллигентов, которые получили возможность задать его вслух…

 

* * *

Очередь есть свидетельство продвижения вперед. Она наглядно показывает эту тенденцию. Если бы не было очереди — может быть, никто бы и не заметил, продвигается он или стоит на месте.

За последнюю четверть века наметились серьезные шаги в деле высвобождения времени трудящихся, уходящего на пользование очередью. Так, еще два-три десятилетия тому назад трудящийся, попавший в очередь не к тому окошку или прилавку, к которому нужно, терял время, необходимое на продвижение, и снова становился в очередь, на сей раз уже к тому окошку или прилавку, к которому было нужно. Теперь его время засчитывается. Надо сказать, такой серьезный шаг возник не сразу. Пионеры этого общественно важного начинания, естественно, наталкивались на консерватизм и тех, кто стоял по эту сторону барьера, и тех, кто был по ту сторону. Но новое всегда пробивает себе дорогу. Сознательность масс выросла настолько, что, несмотря на известное сопротивление пока еще не совсем сознательного меньшинства, трудящийся завоевал возможность стоять в очереди всего один раз, получив, таким образом, резерв времени, необходимый на другие нужды (учеба, занятие самодеятельностью, домашняя работа и т. д.), что, естественно, создало предпосылки для бурного роста культурного уровня и культурных потребностей.

Замечается также ряд усовершенствований административного порядка. Так, над окошками и прилавками уже появляются указатели, разъясняющие, куда и зачем продвигаться. При условии всеобщей грамотности эти указатели играют положительную роль.

Чувство братской солидарности занимает не последнее место в сегодняшней очереди. Трудящиеся зорко следят за тем, чтобы никто не затесался в середину или в голову. «Каждый должен пройти весь путь от конца до начала» — таков девиз. Вспоминаются вещие слова поэта: «Сильнее и чище нельзя причаститься к высокому чувству по имени класс».

Как смешны и жалки те иностранцы, которые, не имея ни малейшего представления о сущности вещей, легкомысленно щелкают своими аппаратами, пытаясь зафиксировать очередь и сунуть фотографию в какой-нибудь желтый журнальчик с подписью «Вот он — социализм!» Ничтожные люди! Могут ли они понять своим куцым умом и увидеть своими слепыми глазами, что такое социализм? Нет, не могут. Пусть бы они спросили у любого члена очереди, у любого советского человека, доволен ли он своей жизнью! И любой патриот ответит, что лучшей жизни не бывает, не нужно и он иной не хочет.

Вот это и есть социализм, господа! Вот в этом и есть залог его твердой, нерушимой, непреодолимой силы!

Мы продвигаемся. А они стоят на месте.

 

* * *

Основная разница между капитализмом и социализмом в том, что капитализм платит тем, кто его ругает, а социализм отрывает за это голову.

Оброненная в пылу поговорка, сентенция, что-де «морально то, что служит на пользу революции», привела к тому, что было посажено двадцать миллионов, расстреляно и затоптано десятки миллионов судеб. Цель не оправдывает средств, поскольку цели нет. Есть постоянная жизнь человечества, и смысл ее не в подготовке к чему-то загробному или конечному — будь то рай или светлое завтра. Смысл жизни в самой жизни и больше ни в чем. Поэтому морально не все, что служит на пользу какой-то высшей цели. Под это дело можно подвести все что угодно — воровство (экспроприация) и воровство чиновника, чингисханскую этику, временщичество, произвол. Когда начинается вера в «высшую цель», мораль кончается, поскольку появляется иерархическая безнаказанность служителей этой «высшей цели». Что позволяется более высоким служителям, не позволяется низшим. Во имя «высшей цели», под видом «высшей цели» можно творить все, что угодно глашатаям ее.

Нет, то, что идет на пользу революции, может быть и морально, и аморально. Конечно, играя словами, можно было сказать, что «только то, что морально, идет на пользу революции». Но опыт говорит, что это лишь игра слов.

Морально только то, что морально. Морально только то, что ставит ближнего в положение, в которое ты сам хотел бы, чтобы он поставил тебя.

«Высшая цель» слишком соблазнительна для всех, кто заранее противопоставляет миру свою исключительность — классовую, расовую, национальную, идеологическую, религиозную. Во всяком случае, еще ни одна «высшая цель» не обходилась без указанных заблуждений.

 

* * *

Обществом правят не законы. Обществом правят обычаи. Никакой закон не в силах преодолеть обычай. Он может лишь изуродовать его и сделать отвратительной пародией.

И ничто так не уродовало общество, как поспешные законы, навязанные силой принуждения.

Появись в каменном веке электробритва, ею нельзя было бы бриться, потому что некуда было ее воткнуть. Не было технического обеспечения прибора.

Обычай тоже не может прыгнуть выше своего нравственного обеспечения. По закону, например, нельзя воровать, но обычай иного мнения на этот счет. По закону, например, полагается равное право для всех граждан. Но обычай придерживается иного мнения, и граждане испуганно читают собственную конституцию, искренне считая ее подрывной литературой.

 

* * *

Для русского человека — иноземец набольший барин. Оттого-то он суетится перед ним и матерится вдогонку. Очень он хочет подчеркнуть свою независимость от барина. Оттого-то он и придумал выдающуюся, невиданную форму холуйства — «борьбу с преклонением перед Западом».

Русский человек уважает бороться. Это у него от лени. Потому что «борьба» — есть самый громогласный вид бездеятельности.

 

* * *

Динамики гремят твистами, какие весь год не услышишь. Эти твисты клеймятся позором на идеологических собеседованиях и исполняются только на катках. Сегодня им воля. Выборы.

Трудящиеся идут голосовать в школу. Школьницы вытянулись возле урн. Дяди и тети с беспокойными глазами листают списки. Ставят против фамилии «да». В пустых классах за партами сидят агитаторы и, шелестя губами, подсчитывают, все ли из их участка прибыли. У них соревнование — кто скорее проголосует. «А эта старуха не приходила? Пошлите ей урну, пусть отцепится! Всякий раз одно и то же». Агитаторы глядят с испугом — а вдруг какой-нибудь избиратель заартачится? Сегодня им — воля.

В буфете торгуют бананами и бутербродами с любительской колбасой. Кто-то пошутил: будет, мол, икра. Буфетчица уверяет, что не будет. Из динамиков — твисты. Попробовали было поставить пластинку с положительной песней. Пластинку заело на месте. Весело.

Власть получает тот, кто умеет находить в людях самые низкие порывы и опираться на них. (К власти приходит тот, кто лучше других способен извлекать из нее личную корысть.)

Если в борьбе нет личной цели, а только глобальная — дело гиблое. Подсидят и спихнут.

Версия, будто человек произошел от обезьяны, вероятно, находит немало сторонников и противников в кругах обезьян.

Донос во имя идеи.

Легковерие — знамя XX века. Оно же и создало материальную силу XX века.

Юмор исчезает на определенной ступени административно-хозяйственного развития.

 

* * *

Родственников не выбирают.

Начальников — тоже.

Человек не должен быть свободен в выборе друзей. В этом случае он становится бесконтрольным.

Государство отстаивает семейные отношения отнюдь не из-за страсти к крепкой любви и согласию. Семья для государства есть просто учетная единица. Оно оберегает учетную единицу. Но поскольку семья строится по неуправляемому природному принципу, государство считает возможным лезть под одеяло и принуждать к сожительству, равно как и запрещать любовь.

Лица, официально образовавшие «семью», т. е. учетную единицу, обязаны сожительствовать, равно как лица, не образовавшие официально эту учетную единицу, не имеют права на близость. Государственная этика порождает ханжество и лицемерие. Она же порождает страх, поскольку вынуждает прятать истинное лицо.

Фиктивные браки и «персональные дела» есть явления одного и того же ряда.

Фиктивный брак возникает потому, что он представляет собою один из способов получить некоторые законные блага и преимущества, поскольку является официальной учетной единицей. Он дает вид на жительство, решает вопросы трудоустройства и т. д.

«Персональное дело» это один из рычагов принуждения к форме. Что-то вроде публичной исповеди.

Это, конечно, современная ипостась женевского кальвинизма. Признак феодальный, натурально-патриархальный, ориентирующийся на подавление личности, если угодно, на «умерщвление плоти», на религиозное послушание и самооплевание (?). К сему следует добавить исконное российское юродство, настоянное на изуверской татарщине.

Эта этика не примиряет сердца, она ожесточает их, поскольку дает возможность каждому топтать и унижать каждого, стимулируя унижение и материально и морально.

 

* * *

Давно не писал в эту тетрадку.

Сейчас показывали передачу о Дунаевском. Вероятно, каждый век рождает одного Штрауса.

Он писал свои прекрасные мелодии, и под благородные звуки их упыри уничтожали миллионы людей.

Это шло синхронно. В 37-м пели «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Орлова в белом свитере шагает по Красной площади «прозрев».

Я прослезился — это была песня моего отрочества.

Это была слепота зрячих людей. И чем шире раскрывались глаза, тем хуже они видели.

Самые лучшие песни были сложены в годы самого страшного озверения.

Эмоции ведут к бесправию, когда принимаются в качестве критериев.

Как можно было вводить такой юридический термин, как «измена родине»? Что значит «Родина»? Правительство? Государство? Поля и луга? Семья? Погода? История? Литература? Язык?

Надо было ввести потому, что это вселенское понятие позволяет расправляться с невиновными, заменить суд произволом и взлелеять злобу. Любые действия можно подвести под этот всеобъемлющий топор. И каждый может быть свирепым судьей потому, что каждый считает себя прежде всего патриотом и оберегателем Отечества. Это слишком доступно.

Сальвадор Дали. Предчувствие гражданской войны. 1937Ив Кляйн. Фруктовый шар. 1959