Общая тетрадь

вестник московской школы гражданского просвещения

 
 

Дневник

Василий Рудич о политической раздвоенности: императорский Рим

 / 3 Фев.
 

Пять столетий римской истории прошли под знаком республики. Очевидно, что специфические характеристики республики как политической системы (латинский этот термин имел и другие значения) должны были отчетливо закрепиться в римском сознании. Наиболее важная из этих характеристик была, пожалуй, отрицательной: res publica («общественное дело») безоговорочно отвергала идею личной (в римском понимании «царской») власти. Даже само латинское слово «царь» (rex) могло вызывать безграничную ненависть римлян и традиционно ассоциировалось с событиями первой римской революции (510 г. до Р.Х.), свергшей деспотического царя Тарквиния Гордого.

Эта ненависть к слову – и, соответственно, к понятию – с удивительной настойчивостью сохранялось в течение нескольких веков существования республики. Обвинение политического деятеля любого направления в поползновении на «царскую» власть могло иметь следствием бурный взрыв народного негодования.

Подобное обвинение часто использовалось в сословной борьбе консервативными силами, уже во времена ранней республики научившимися дискредитировать популярных народных лидеров, таких как Спурий Кассий, Спурий Мелий, Марк Манлий Капитолийский (даже если эти события приукрашены традицией, мы не видим оснований отрицать лежащие в ее основе факты). Тот же прием был с успехом направлен сенатской олигархией против Тиберия Гракха, а позднее употреблялся с целью подрыва влияния его последователей, из демократов постепенно превращавшихся в демагогов, – начиная с блестящего брата Тиберия, Гая, и кончая разнузданным Клодием, который терроризировал Рим при помощи банды наемных убийц. Всем известно, сколь драматически повлиял монархический жест на судьбу Юлия Цезаря, дав заговорщикам удобный предлог для оправдания его убийства.

Римляне, однако, понимали важность единоличного командования во время кризиса, в чрезвычайных обстоятельствах, вызванных внутренней или внешней опасностью. В этих случаях в качестве высшего и абсолютного авторитета назначался диктатор, полномочия которого, однако, были ограничены шестимесячным сроком и подотчетностью народному собранию по оставлении должности. Единственным нарушением этой практики до Юлия Цезаря была диктатура Суллы (86-82 гг. до Р.Х.), но мы не должны забывать, что даже этот жестокий правитель добровольно отрекся от власти, когда посчитал свою задачу выполненной, и сам предложил дать отчет в своих действиях. Этим он продемонстрировал, что считает себя пусть и экстраординарным, но конституционным должностным лицом.

После убийства Юлия Цезаря (44 г. до Р.Х.) из опасения, что когда-нибудь конституционная диктатура может быть превращена (как, возможно, это пытался сделать убитый) в личную пожизненную, в римских понятиях «царскую», власть, специальным плебисцитом был принят закон, навсегда запрещавший как должность диктатора, так и слово, ее обозначающее. Взамен было учреждено нечто хоть и не менее экстраординарное, но теперь намеренно коллегиальное: «триумвират по устроению государственных дел» (так называемый Второй триумвират, 43-31 гг. до Р.Х.), в который вошли Марк Антоний, Эмилий Лепид и Октавиан, будущий император Август.

Принципы коллегиальности, выборности и регулярной сменяемости были глубоко укоренены в римском представлении о res publica. Коллегией был сенат, коллегиями были магистратуры, которые занимали должностные лица – консулы, преторы, трибуны и др., избиравшиеся на определенный (обычно годовой) срок народным собранием, то есть всеми правоспособными гражданами. Гармоническое взаимодействие этих трех правительственных начал – сената, магистратов и народного собрания – составляло в римской политической теории основу основ существования республики. Таков был узкий, политический аспект значения латинского термина. Описанное устройство было для римлян предметом национальной гордости. Суверенность сената и народа отразилась в официальной формуле – названии государства: SPQR – Senatus Populusque Romanus («сенат и римский народ»). Мы видим, как сама концепция республики исключала какое бы то ни было представление о монархии в течение нескольких сотен лет. Именно в этом смысле мы и будем употреблять далее этот термин – как означающий структуру власти, противоположной автократии.

По окончании гражданских войн (31 г. до Р.Х.) внучатый племянник Юлия Цезаря Октавиан, вышедший их них победителем, отказался от своей экстраординарной должности триумвира. Теоретически эта акция предполагала реставрацию республики в том виде, в каком она существовала до цезарианской диктатуры. Сам Октавиан, позднее принявший имя Августа, торжественно провозгласил это на смертном одре после 45-летнего правления в своей знаменитой автобиографии Res Gestae Divi Augusti («Деяния божественного Августа», 14 г. от Р.Х.): «Достигнув высшей власти благодаря всеобщему согласию, я передал государство из моего личного владения под контроль римского сената и народа» (гл. 34, перевод наш).

Корнелий Тацит в не менее знаменитом пассаже, открывающем его «Анналы», красноречиво повествует, что же произошло на самом деле: «(Август) сначала покорил своими щедротами воинов, раздачами хлеба – толпу и всех вместе – сладостными благами мира, а затем, набираясь мало-помалу силы, начал подменять собою сенат, магистратов и законы, не встречая в этом противодействия, так как наиболее непримиримые пали в сражениях и от проскрипций, а остальные из знати, осыпанные им в меру их готовности к раболепию богатством и почестями и возвысившиеся благодаря новым порядкам, предпочитали безопасное настоящее исполненному опасностей прошлому» («Анналы», I, 2; здесь и далее перевод А.С. Бобовича). Таким путем был установлен принципат, «новый порядок», просуществовавший около двух столетий без особенных изменений. Остается спросить, кто нам сообщает правду – великий император или великий историк? 

***

Даже те ученые, которые желали бы видеть в принципате некоторую конституционно видоизмененную республику, а в принцепсе-императоре – аналог экстраординарного магистрата, вынуждены признать, что принцепс обладал фактической личной властью – не только пожизненной, но в известном смысле и наследственной. Мы не знаем случаев легального лишения принцепса власти, скажем декретом сената или плебисцитом – если не считать законов постфактум, как с Нероном. Хорошо известно, что императоров по большей части провозглашала армия. Все это мало совместимо с рамками и характером прежней республики и ее многовековыми традициями коллегиальности и выборности. Для придания видимой законности своему статусу, императоры узурпировали проконсульскую и трибунскую власть, заимствовав эти слова из старой республиканской практики. При республике проконсул являлся всего лишь губернатором провинции, и его компетенция не могла распространяться на прерогативы центрального правительства. Проконсул обладал правом юрисдикции и военным командованием, но они были строго ограничены пространством и временем, а по возвращении в Рим любой проконсул мог подвергнуться уголовному преследованию за вымогательства и даже быть осужденным, что случалось довольно часто.

Ничто из сказанного не приложимо к принцепсу. Слово «проконсул» никогда не обозначало сути его высокого положения. Было бы забавно, если бы кто-нибудь обратился к принцепсу, употребив это слово, как титул. При очень дурном настроении государя шутник мог бы поплатиться головой. В официальных документах властитель мог именоваться «императором», «Цезарем», «Августом», в случае Домициана даже «владыкой и богом», но проконсулом – никогда.

Все это относится и к другой традиционной власти – трибунской. При республике народные трибуны составляли коллегию, каждый член которой обладал равной мерой значения, правом вето, законодательной инициативы и священной личной неприкосновенности. В применении к принцепсу власть эта лишалась основного своего качества – коллегиальности. Было бы весьма наивно предположить, что императоры жаждали осуществлять изначальную функцию трибунов – защиту интересов простого народа. И, конечно, пожизненное обладание одним человеком обеими видами власти – как проконсульской, так и трибунской – с республиканской точки зрения было бы нонсенсом.

Что же касается двух наиболее популярных титулов – принцепс и император, – то они также не могли обозначать должность или магистратуру. При республике слово «принцепс» означало лишь первоприсутствующего в сенате, наиболее почтенного или престарелого сенатора, своего рода спикера палаты представителей, единственной привилегией которого было прав первым высказывать свою точку зрения по текущему вопросу. Слово «император» было тоже лишь почетным званием, которое даровалось солдатами победоносному полководцу: они выкрикивали его на военной сходке и поднимали на щите. В эпоху империи значение обоих терминов преобразилось до неузнаваемости.

Если еще сам Август принял меры к тому, чтобы после смерти оставить «отчет» о своей деятельности, его преемники такой чепухой уже не интересовались. Август как в личном, так и в общественном поведении мудро соблюдал известный республиканский декорум. До некоторой степени и в течение некоторого времени следовал его примеру Тиберий. Но уже третий принцепс, Калигула, вел себя много хуже иного восточного деспота, объявив себя воплощением Солнца и Луны, убивая и насилуя всех вокруг, и не было никаких конституционных средств от него избавиться, кроме обыкновенного убийства. Нельзя упустить другой важный аспект развития событий – создание императорами собственного управленческого аппарата, полностью от них зависевшего. Со временем роль его возрастала. Ни проконсульская, ни какая-либо другая власть, узурпированная Августом, не могла законно уполномочить его учреждать такие должности, как префект города (своего рода «мэр» Рима) или префект претория (начальник преторианской гвардии), исполнители которых назначались произвольным решением лично принцепса. Следует упомянуть и о целой армии менее важных чиновников – префектов и кураторов, вовлеченных в самую разнообразную деятельность. Можно также наблюдать все увеличивающееся значение императорских вольноотпущенников, управлявших формально лишь частной собственностью принцепсов – колоссальным императорским «доменом», – но на деле постепенно становившихся государственными служащими. Все эти лица назначались на неопределенный срок и, как правило, без коллег, то есть в вопиющее нарушение трех вышеописанных республиканских принципов.

*** 

Как представляется, единственно лишь армия последовательно поддерживала принципат. У императорской власти вряд ли была другая однородная социальная база. Опираясь в конечном счете на насилие, императоры были вынуждены маневрировать между различными слоями общества, предлагая им те или иные куски пирога и действуя по методу кнута и пряника. Лишь развитие имперской бюрократии со временем укрепило стабильность правительства. Теперь, как и в случае с Советским Союзом, следует задать напрашивающийся вопрос: на каких же основаниях, помимо расплывчатых формул и удобной фразеологии, режим Августа и его преемников, авторитарный и, в сущности, монархический, мог настаивать на сохранении древнего и всем знакомого наименования – республика? В чем причина того, что это понятие употреблялось не только носителями власти и их клевретами, но и побежденным сенатом в его документах, общественным мнением, писателями, поэтами, философами и риторами, не только поклонниками нового порядка, но и его противниками, высоколобыми интеллектуалами и авторами непристойных граффити? Не только термин res publica, но и официальный лозунг суверенности – «сенат и римский народ» - может быть часто обнаружен в источниках первого века нашей эры. Не случайно генерал Гальба, провозглашенный императором испанскими легионами, сознавая свое непрочное положение, объявил себя первоначально лишь «легатом сената и римского народа».

Население восточной, грекоязычной части империи очень быстро уразумело суть новой политической системы, почти с самого начала именуя императоров традиционным термином для обозначения царя – basileus. Но вряд ли мы найдем латинский его эквивалент, слово rex у римских авторов в том же буквальном значении. Более того. Может показаться парадоксальным, что латинский язык не произвел слова для названия нового общественного устройства. Principatus по-латыни означает наличие власти принцепса или обладание ею, а также в целом превосходство в какой-либо области, но не тип государственной организации. В этом последнем смысле слово «принципат» начали использовать лишь современные ученые. Таким образом, республика формально продолжала существовать.

И самое главное: почти все учреждения предшествующей структуры на первый взгляд функционировали как и прежде – сенат, магистраты и даже в течение какого времени народное собрание. Последний раз оно было созвано императором Нервой в самом конце первого столетия. Действительно ли эти республиканские институции принимали участие в реальном управлении страной?

При республике сенат был могущественным органом власти, влияние которого далеко выходило за пределы совещательной роли. Ученые принимают как факт, что по мере роста силы принципата значение сената существенно уменьшалось, приближаясь к чистой фикции. Если в начале еще и можно было слышать отдельные голоса оппозиции, то вскоре они замолкли вовсе. Либо физическим уничтожением, либо псевдозаконными чистками императоры опустошили сенаторское сословие. Вакансии заполнялись коллаборационистами и императорскими протеже. Были искоренены не только те, кто выражал гласно республиканские упования, но и многие из тех, кто лелеял их лишь в глубине души, никогда не высказывал вслух и отлично знал, что они неосуществимы. После убийства Калигулы (41 г. от Р.Х.), когда казалось бы, возникла реальная возможность восстановить республику, сенаторы проявили полную беспомощность.

Мы не знаем ни одной сенатской инициативы, противоречащей «генеральной линии» правящего принцепса. Напротив, со времен Тиберия сенат вряд ли даже пытался оспорить хоть сколько-нибудь серьезный законодательный проект, предложенный императором на формальное утверждение. Вместо этого сенаторы соревновались в доселе неслыханной лести властителям; их велеречивые восхваления кровожадных недорослей вроде Нерона и Калигулы даже у современного читателя вызывают краску стыда и печальные размышления о нашем собственном прошлом и настоящем. «Да будет предуведомлен всякий, кому придется читать у нас ли, у других ли писателей о делах того времени, – с горечью пишет Тацит, – что сколько бы раз принцепс ни осуждал на ссылку или на смерть, неизменно воздавалась благодарность богам, и то, что некогда было знамением счастливых событий, стало тогда показателем общественных бедствий» («Анналы», XIV, 64).

Некоторые императоры, подражая Августу, пытались следовать декоруму в своих отношениях с сенатом. Они передавали ему на ратификацию решения, уже рассмотренные ими самими и их ближайшим окружением. Клавдий мог обратиться к сенату с ученой речью, доказывая легальную и прецедентную природу предложенного законодательства, в корне ненавистного большинству его аудитории. В другой раз он даже требовал их активного участия, невольно разоблачая жалкое положение вещей в «правительственном органе»: «Ибо, достопочтенные отцы, в высшей степени недостойно величия этого собрания, чтобы лишь один человек (то есть сам Клавдий – В.Р.) излагал здесь свои взгляды, а все остальные лишь произносили бы одно слово «согласен», а уходя заявляли: «Ну, мы высказались» (папирус FIRA, I, 44, перевод наш).

Клавдий, высмеянный в свое время Сенекой, был все же одним из наиболее разумных правителей, но и здесь мы испытываем ощущение тягостно знакомое: абсурдного спектакля, исполнители которого, зная наизусть свои роли, вынуждены притворяться, что вовлечены в торжественное отправление государственных дел – свободное обсуждение и голосование. Другие императоры просто игнорировали сенат. Всем известно, что Гай Калигула намеревался назначить консулом свою любимую лошадь и назначил бы, уверяют нас источники, если бы не был неожиданно убит. Другая знаменитая история связана с Домицианом: он созвал терроризированных сенаторов глубокой ночью лишь для того, чтобы узнать их мнение о наилучших способах приготовления огромной рыбины, доставленной на императорскую кухню. Полагаем, что после всего этого вряд ли можно говорить о сколько-нибудь серьезной роли сената в управлении государством.

Похожий процесс имел место и в отношении магистратов. Где только было возможно, – и любыми способами, – императоры подменяли выборных должностных лиц назначенными чиновниками. Традиционные черты римской политической жизни, сохранив свою форму, претерпели радикальное видоизменение по существу. К примеру, при республике каждый сенатор обладал так называемым правом рекомендации: мог предлагать народному собранию кандидата на ту или иную должность. В зависимости от личного престижа сенатора шансы кандидата могли быть более или менее высоки, но в принципе такая рекомендация никого не обязывала решительно ни к чему. В новом же контексте рекомендация императора принимала – вполне по-советски – характер «добровольно-принудительный»; пользуясь этим, принцепсы могли заполнять республиканские должности своими людьми. Молчаливое давление – без всяких формальностей – так же было достаточным для влияния на выборную процедуру. Уже Тиберий перенес для упрощения дел выборы магистратов из народного собрания в сенат. Постепенно складывался класс людей, открыто сотрудничавших с режимом и ежегодно поставлявших лиц для замещения магистратур. Деградация последних особенно очевидна на примере консулата – высшей исполнительной власти во времена республики. При империи консулат превратился в синекуру. Постоянное уменьшение его срока, в конце концов сведенного к двум месяцам, что позволяло избирать 12 консулов в год, должно было показаться чудовищным республиканцу времен Цицерона и Марка Брута. Имелась и вещь, весьма напоминающая современные отличия: ornamenta – «украшения», то есть формальные знаки отличия, даваемые как поощрение или награда лицам, вообще не отправлявшим должностных обязанностей.

***

Подводя итог, можно сказать, что мы наблюдаем здесь уже знакомую раздвоенность. Единственным смыслом существования одной административной структуры – республиканских институтов – была необходимость прикрывать видимостью традиционной деятельности бездействие и полное подчинение другой – имперской структуре, возглавляемой самим императором, которая на деле и управляла страной.

Эта же раздвоенность может быть описана иначе: как противоположность претензии de iure – якобы продолжавшегося существования старой республики – ситуации de facto, когда с республиканской точки зрения режим имел больший авторитарный потенциал, чем любая из известных тогда восточных деспотий.

Политическая и административная раздвоенность, столь характерная и для императорского Рима, и для Советского Союза, отражалась и отражается на всех областях исторического опыта этих обществ, включая экономику и каждодневный быт. Особенно болезненны последствия этого для культурного творчества. Нет надобности упоминать столь противоречивые явления, как Шолохов и Шостакович, чтобы обнаружить удивительное двоемыслие, доходящее едва ли не до раздвоения личности, в характере и деятельности многих советских деятелей культуры. Нечто похожее наблюдалось и в императорском Риме. Философ Сенека, учитель Нерона и долгие годы один из столпов общества, в своем трактате «О милосердии» развивает мысль о том, что монархическая власть – то, что мы теперь назвали бы просвещенным абсолютизмом, – есть единственный путь к разрешению общественных проблем. В то же время в своих трагедиях на мифологические сюжеты он дает понять, что на самом деле «просвещенных» монархов не бывает, ибо все они изображены в самых мрачных и презрительных тонах. Для других писателей мифологические аллюзии могли быть чреваты катастрофой: власти имели склонность выискивать в литературных писаниях «настроение навредить» (animus nocendi) – римский эквивалент советскому представлению о «неконтролируемом подтексте». Обнаружение «настроения навредить» вело к обвинениям в государственной измене и нередко к казни.

Другой поразительный пример двоемыслия: Тацит начинает «Диалог об ораторах» с описания жутковатой атмосферой своей юности, а кончает его панегириком принципату, установившему мировой порядок. Специалисты и доныне спорят, является ли фразеология этого панегирика результатом подлинных убеждений или же хорошо замаскированным издевательством.

Здесь уместно коснуться вкратце вопроса о диссидентстве под властью Палатина и Кремля. Римский закон «об оскорблении был столь туманен и неопределенен в своей формулировке, что по нему могло быть обвинено и осуждено практически любое лицо. Наши источники пестрят трагифарсовыми историями о людях, обвиненных в измене на основании того, что они раздевались на глазах у статуи императора, видели дурной сон об императоре или, напротив, снились другим произносящими тираноубийственные речи. Философ Сенека так описывает террор при Тиберии, свидетелем которого был в юности он сам: «Бешеное обвинительство в измене было столь распространенным, что оно унесло в могилу больше граждан, одетых в тогу (то есть римлян – В.Р.), чем любая междоусобная война; оно подхватывало болтовню пьяниц, невинные слова шутников; ничто не было безопасно; все, что угодно служило предлогом к пролитию крови, и не было нужды выяснять судьбу обвиненных, ибо исход был только один» («О благодеяниях», III, 26, перевод наш). Доносчики – delatores – были могущественной силой в тогдашнем обществе, и благодаря им закон этот мог осуществляться во всей его ужасающей потенции. <…>

***

В заключение естественно задаться вопросом: как объяснить возникновение такого дуализма в различные эпохи у двух столь же различных наций? Осмелимся предположить, что следует сосредоточить внимание на исторических традициях, противоположных действительной сущности обоих обществ. В Риме такая традиция реально существовала в течение пяти столетий республики. Императоры были вынуждены длительными усилиями, прибегая к изощренным средствам, преодолевать эту могущественную традицию в людских умах. Тем более, что генеалогически принципат был связан с римскими радикальным демократическим движением. Начатое братьями Гракхами в борьбе за перераспределение земель в пользу обедневшего крестьянства, оно привело к возникновению партии так называемых популяров, в которой лидерство захватили со временем беспринципные честолюбцы и демагоги. К этой же «партии» относил себя и Юлий Цезарь. Аграрный лозунг Гракхов – передел земель – не без политической пользы употреблялся во время гражданских войн как Юлием Цезарем, так и Октавианом, будущим Августом, но применялся уже не к неимущим вообще, но лишь к ветеранам цезаревых легионов, жаждущим владений, конфискованных у политических врагов. Быть может, в этой связи любопытно припомнить эволюцию лозунга «Вся власть советам!»

Необходимость компромисса с республиканской традицией при утверждении собственно монархического образа правления объясняет отчасти двусмысленную природу принципата, его сложность, путаницу и противоречия.

В России ситуация была проще. Здесь демократическая традиция тоже существовала, но была не овеществившейся, а как бы воображаемой. Остается фактом, что демократические принципы, хотя никогда и не ставшие действительностью (за исключением короткого срока с февраля по октябрь 1917 г.) были в течение ста лет знаменем оппозиции самодержавию. Именно на волне этой оппозиции большевики в конце концов и захватили власть: они поначалу были самым прямым образом связаны с российским республиканским и демократическим движением.

Однако такую воображаемую традицию разрушить легче, и в исторических масштабах столетие ее существования – не такой уж долгий срок. Тем не менее влияние революционеров XIX века на сознание потомков так велико, что большевики и поныне маскируются их фразеологией. И, разумеется, они беспокоятся о фасаде. Они желают (или желали до самого недавнего времени) завоевать западное общественное мнение, в котором демократические представления о нормах отношений между людьми давным-давно стали общепринятой практикой. С этой проблемой римские императоры не сталкивались никогда. Ни Парфянское царство, ни варварские германские племена никак не могли играть идеологическую роль современной Европы или Америки. Так что советский опыт по сравнению с имперско-римским покажется, пожалуй, более примитивным, но зато осуществленным в значительно более короткий срок – за четверть столетия вместо столетия с четвертью.

Освальд Шпенглер предсказывал, что в ХХ веке человечество ожидает Рим. Кажется, он лишь ошибся географией. Шпенглер полагал, что Рим будет прусским. Но откровенный каннибализм нацизма, хоть и беспрецедентный в западной истории, очень далек от бесконечно лицемерного, тщательно замаскированного принципата. Похоже, что угрожающий нам сегодня Рим не прусский, а русский. Однако всегда остается надежда, что и этот третий, советский Рим рано или поздно погибнет столь же бесславно, как и первые два. А четвертому, сказано некогда, не бысти.  

Начало здесь 

Василий Рудич. "Страна и Мир", №11, 1984. 

comments powered by Disqus