Общая тетрадь

вестник школы гражданского просвещения

 
 

Оглавление:

К читателю

Тема номера

Точка зрения

Гражданское общество

Жизнь и мысль

Проекты выпускников Школы

Наш анонс

Nota bene

Номер № 79 (3-4) 2020

Очерк 3. Просветительская мысль второй половины ХIХ века между академической наукой, революционным порывом и художественным вымыслом*

Александр Согомонов, ведущий научный сотрудник Института социологии ФНИСЦ РАН

История ничему не учит, а только
наказывает за незнание уроков.
                                                              Василий Ключевский

В предыдущих очерках мы рассматривали утонченную философическую и публицистическую мысль, которая по своему социальному происхождению была преимущественно дворянской. Сейчас же обратимся к тем отечественным интеллектуалам, кто в эпоху великих реформ XIX века выбрал для себя стезю профессионального служения отныне уже в более свободной и открытой России. И кто четко осознавал и никогда не изменял своей общественно-просветительской миссии. Эта новая мысль была не столь жестко привязана к власти, поддерживая или оппонируя ей, и проявляла себя в публичном пространстве куда более независимо, чем ранее. А свободный разум со времени интронизации Александра II действительно становился публичным и вполне автономным, причем не только от внешнего контроля и цензуры, но и от многих других рестрикций деспотизма. Зазор «дозволенности» для независимой мысли существенно расширился, и туда устремились сотни и тысячи независимых умов России.

Писатель Толстой. Философ и социолог Лавров. Историки Соловьев и Ключевский. Все они были яркими и самобытными личностями, высокообразованными и самостоятельно мыслящими публичными деятелями. Все они стали своеобразными символами великой эпохи масштабных преобразований и одновременно — разочарований. Каждый из них оставил свой уникальный след в истории русской просветительской мысли. И каждый по-прежнему воспринимается мастером своего дела и классиком просветительского жанра.

Надо сказать, что для всего просветительского движения 1861 год был во всех смыслах переломным. Он буквально спутал все карты. Казалось бы, главная цель просветителей первой половины XIX века была достигнута. Крепостное право упразднено, страна встала на путь глубинной модернизации, а широкомасштабным реформам был дан старт. Все это было принципиально значимо для ранних просветителей. И вот оно свершилось. Причем, что было особенно важно, с соизволения самого императора. Время зримых перемен сменило собой затянувшийся период николаевского застоя.

Империя, как казалось тогда многим, впервые вздохнула более или менее свободно. Но, увы, русским просветителям не становилось от этого более радостно, большинство из них так и не увидело принципиальных перемен в стране, а по многим магистральным направлениям они констатировали даже ухудшение ситуации. Так уже случалось в отечественной общественной мысли, когда долгожданное и вот наконец-то свершившееся явление разворачивало историю страны по непредсказуемому для всех сценарию. Вызывало гнев и фрустрацию прежде всего у тех, кто еще накануне смены вех считались лидерами общественного мнения и главными инициаторами перемен.

Пореформенное просветительство в России тоже пошло неожиданным путем для современников. Во-первых, веры в просвещенную монархию заметно поубавилось, хоть это было несправедливо в случае с Александром II. Следовательно, и главная задача старого образца — максимально просветить императора, подвигнув его на реформы и конституционализм, была, хоть и не полностью, но все же снята с повестки дня. Во-вторых, главные протагонисты на просветительском поприще России стали формулировать свои цели и миссии непредсказуемо и неповторимо, исходя из своих профессиональных интересов, а также сугубо личных представлений об общественной пользе, гражданине и гражданственности в целом.

Более или менее ясная для предшествующего поколения просветителей развилка между западничеством и славянофильством была частично преодолена усилием коллективной мысли. И уже в третьей четверти XIX века просветительский мир империи множился яркими участниками и самобытными идей-ными направлениями, пусть даже и находившимися формально в форватере спора славянофилов и западников. Кроме того, начавшееся революционное движение перехлестывало контр-волной все прошлые успехи просветительства, продуцируя в актуальном настоящем поздней империи серьезные вызовы для поступательно-эволюционного развития страны.

Одним словом, просветительское движение в пореформенной России внутри самого себя становилось гораздо более конфликтным, чем даже во времена Николая I. Усложнение общества, новые социально-политические реалии и плюрализм общественной мысли во второй половине XIX века ставили перед третьей волной просветительства невероятно сложные задачи. И решались они тогда весьма нестандартно, а порой и очень неожиданно. Хотя, конечно же, поздние просветители свою духовную связь с предшественниками никогда не прерывали и находились с ними во внутреннем и воображаемом диалоге, полемизировали или развивали их идеи.

Империя под занавес XIX века разворачивает удивительную и мало предсказуемую по накалу страстей театрализацию просвещения и гражданственности.

Сергей Михайлович Соловьев.
Просвещение через историчность

Центральной фигурой в русской университетской науке всего XIX столетия, безусловно, был С.М. Соловьев (1820–1879). Однако советская историография относилась к нему с недоверием, хотя и не могла отрицать его вклада в развитие отечественной исторической науки. Соловьева именовали «буржуазным» историком. И к нему можно было апеллировать, когда речь шла об анализе отдельных фактов или событий, но его концептуальные построения в обязательном порядке должны были подвергаться критике с марксистских позиций. Поэтому его многотомная «История России» в доперестроечные времена XX века была до ступна лишь узкому кругу читателей, представлявших научно-академическую среду, но так и не стала просветительским изданием, рассчитанным на широкую публику*.

C.М. Соловьев, профессор русской истории. Фото из альбома профессоров Императорского Московского университета. 1861

Впрочем, как ни пытались власти заретушировать его научные «следы» в исторической науке и университетском преподавании, с высоты времени отчетливо видно, что так или иначе, но именно соловьевская периодизация русской истории оставалась незыблемой даже в самые сложные идеологические времена советского тоталитаризма. Удивительно, что только в 1980 году выходит первая научная монография, посвященная его жизни и творчеству, в которой, правда, наряду с восторженными оценками академических и профессионально-этических достижений и личностных качеств Соловьева, его наследие по-прежнему рассматривалось сквозь призму классового подхода*.

Жизненный путь Соловьева был до такой степени прозрачным и очевидным, что его вполне можно изучать в качестве образца модельной биографии современного ученого. Обозначим его пунктирно. Родился в весьма небогатой семье церковного служащего. Умственные таланты проявились в раннем детстве. Отличная учеба в школе, блестящие результаты в университете. Европейская стажировка на деньги главного университетского попечителя. Знакомство с передовой западной наукой и культурой. Университетская кафедра, защита докторской диссертации и профессорство в 27 лет. Быстро растущая известность и популярность, причем не только в научных кругах. Казалось бы, что могло воспрепятствовать тому, чтобы продолжить это триумфальное восхождение на академический Олимп в согласии с официально признанной властями исторической доксой? Пожалуй, ничего. Однако все в жизни Соловьева складывалось нелинейно.

Соловьеву действительно суждено было стать реформатором. Он хоть и достиг самых вершин в университетской карьере, тем не менее это далось ему чрезвычайно тяжело. А чиновничье сопротивление и препятствия, которые создавали коллеги по академическому цеху, казались временами непосильной ношей.

И все же, несмотря на непродолжительную жизнь, Соловьев смог совершить невероятное. Вопреки всем министерским запретам и бюрократическим препонам он был первым, кто превратил русскую историю в подлинно публичное и открытое для народного просвещения «общее знание». Выход в свет каждого тома его российской истории был событием всероссийского масштаба. С ее помощью он учил думать не одно подрастающее поколение студентов Московского университета, побуждал размышлять над истиной, искать связи между разрозненными фактами отечественного и мирового прошлого. Именно ему суждено было сесть в кресло ректора университета и впоследствии избраться в академики, что для пытливого и свободного ума России в то время было случаем абсолютно уникальным.

Однако все же не его высокие регалии и бесконечная череда исторических публикаций важны были в XIX веке и остаются ценными для нас поныне. Соловьев придал истории свежий публично-просветительский статус. Он первым нанес серьезное, пусть еще и не сокрушительное, поражение застывшей во времени николаевской России исторической доксе. Отчасти отверг Карамзина, хоть и безмерно восторгался им в юношестве. Главное же, Соловьев извлек историю из академических кабинетов и университетских аудиторий, утвердил незыблемое право народа на знание своего аутентичного прошлого. Но знания особого свойства. Его Соловьев предпочитал именовать историчностью.

Свой концептуальный труд «Наблюдения над исторической жизнью народов» (1868) он начинает со ставшей впоследствии канонической формулы предназначения истории в просветительских целях. Он утверждает, что история «первоначально есть наука народного самопознания... но самый лучший способ для народа познать самого себя — это познать другие народы и сравнить себя с ними; познать же другие народы можно только посредством познания их истории. Познание это тем обширнее и яснее, чем большее число народов становится предметом познания, и, естественно, рождается потребность достигнуть полноты знания, изучить историю всех народов, сошедших с исторической сцены и продолжающих на ней действовать, изучить историю всего человечества, и, таким образом, история становится наукою самопознания для целого человечества»*. Для Соловьева все это не пустые и не возвышенно-пафосные слова, а апология истории как позитивной публичной науки, действующей в интересах народного просвещения, осуществляемого, в свою очередь, через познание опыта прошлого всего человечества.

Будучи студентом, Соловьев тяготел к славянофильству и даже печатался в славянофильских изданиях. Но вскоре стал симпатизировать западникам. А активное участие в университетском кружке Т.Н. Грановского сделало его на всю жизнь последовательным западником, сторонником универсализма в трактовке ценностной и институциональной природы современных обществ, гражданской культуры и поборником западной модели просвещения. Возможно, что те два года жизни, которые он провел в Европе (1842–1844), окончательно укрепили его в этом мировоззренческом выборе, хотя, судя по его воспоминаниям, он скорее становился западником под влиянием ярких отечественных и лишь отчасти зарубежных мыслителей, а не личного знакомства с западной организацией общественной жизни.

В.О. Ключевский уже после его кончины вспоминал, каким был Соловьев как Учитель. Оратором он был без лишнего красноречия, речь его была лишена изысков. Он не смотрел на слушателей, вещая перед ними, слегка прикрыв глаза. Соловьев как будто бы говорил свои лекции. «Он именно говорил, а не читал, и говорил отрывисто, точно резал свою мысль». И далее: «Чтение Соловьева не трогало и не пленяло, не било ни на чувства, ни на воображение, но оно заставляло размышлять»*.

Соловьев отверг для себя модель профессора как искусного ритора, предпочитая в студенческой аудитории размышлять вслух, как если бы он нахо дился в своем личном кабинете. Его учебную методику все тот же Ключевский емко определил как «говорящее размышление». И именно этот нарративный стиль всю свою жизнь Соловьев пытался превратить в публичный жанр.

Для эволюции отечественной просветительской дидактики Соловьев знаменует своим творчеством важный шаг вперед, приведший к полному разрыву с романтизмом в просвещении. Прежде всего с Карамзиным, хотя и не только с ним. Он ударил по чувственному историзму, предпочитая ему научный и объективный поиск. Не принял Соловьев и дидактики воображения Белинского. А ведь русский критик еще совсем недавно публично настаивал на важности истории именно для развития гражданского воображения. И был, видимо, не понят до конца своими современниками.

Соловьеву весь этот пафос казался ненужным, а возможно, даже и вредоносным. Его подход для формирования гражданского сознания был чисто позитивистским: думать, знать, размышлять через исторический опыт.

Легкость речи отражала его ясность ума. Причем ясность рождалась не сама по себе, а в результате тщательного и взвешенного анализа фактов. Все лишнее им отметалось, во главу угла ставились связи между историческими событиями. Развивая свою идею о гармонии мысли и слова у Соловьева, Ключевский особо подчеркивал, что у него «слово было всегда по росту мысли»*. Как же он этого достигал? Нонконформизмом в мысли, жесточайшей логикой и умением подчинить факты идеям. То есть предложил заменить историческую доксу на историчность. И соответственно, романтическое чувство на научный смысл о прошлом. Гражданам реформируемой империи, его современникам, важен был независимый и критический ум, а не подчинение навязываемым извне державным или оппозиционным режиму эмоциям и аффектам. А стране в целом — автономныеобразовательно-просветительские институты (университеты первым долгом), а не прислуживание «высоким» интересам власти.

Историчность в мастерском исполнении Соловьева означала такое нарративное повествование, при котором он «не давал слушателю ни одного крупного факта, не озарив его светом этих идей»*. Исторический поток течет не спонтанно, а по руслу заданной автором исторической логики. Соловьев был настолько целостным и системным в своем мышлении, что, как писал все тот же Ключевский, «ни одно явление не смущало его мысли своей неожиданностью или случайностью»; в его глазах «историческая жизнь не только двигалась, но и размышляла, сама оправдывала свое движение»*.

Парадоксальным образом именно бесстрастному и умиротворенному своим научным творчеством историку Соловьеву впервые в истории отечественной мысли России удалось в просветительстве сочетать прагматический и моралистический подходы. Историчность для него значила, с одной стороны, нечто надындивидуальное и закономерное в исторической жизни. Его любимыми словами на лекциях не случайно были «естественно и необходимо». И повторял он их постоянно, как рефрен к теме закономерностей эволюционного развития, цивилизационного взросления народов.

В то же время, пишет Ключевский, он был историком-моралистом и поэтому во всех явлениях людской жизни видел руку Немезиды, подобно тому как в древних летописях проявляло себя «знамение правды божией». Ключевский очень точно подмечает, что в этом не было никакого научного греха, ибо моралистика Соловьева была все той же позитивистской прагматикой, только обращенной к современникам своей нравственной стороной*. И в этом смысле публичное выступление Соловьева как бы одновременно содержало в себе лекцию и урок. В первом он препарировал прошлое, отвечая на вопрос, что бы все это значило. Вторым — повествуя о том, что было, выносил прошлому и его действующим лицам нравственные вердикты.

Свою просветительскую философию Соловьев строил на дидактическом допущении перекрестного рассмотрения исторических явлений, как сквозь призму причинно-следственных связей, так одновременно — добра и зла, нравственных помыслов и воздействий. Новый гражданский порядок, принципы и ценности которого исповедовал Соловьев, предполагал «жертву», которую в обязательном порядке совершает человек во имя интересов общего. Частный интерес допустим и нормативен, если только члены гражданского общества осознают свои обязанности в отношении других людей и социальных интересов в целом. Ковалевский пересказывает мысль западника Соловьева о судьбе мировой цивилизации, важную для понимания его просветительской позиции, словами самого же историка: «европейское качество всегда торжествовало над азиатским количеством». А это качество состояло в «перевесе сил нравственных над материальными». И величие древней Руси, по мнению Соловьева, заключалось в осознании своих несовершенств, «в сбережении ею способности не мириться со злом, в искреннем и горячем искании выхода в положение лучшее посредством просвещения»*.

Живые свидетельства, воспоминания и научные сочинения Соловьева, в особенности его «Записки»*, позволяют нам сделать несколько важных комментариев относительно нескольких весьма расхожих мифов о нем и его творчестве:

1. Великий историк не был ни бунтарем против научного истеблишмента, ни вольнодумцем в старорежимном смысле слова, хотя, очевидно, стал самым крупным реформатором исторической науки в XIX веке.

2. Во имя интересов университета он часто шел на компромиссы, но эти поступки не были «сделками с совестью», и за них он страдал неоднократно.

3. Вызов, брошенный им Карамзину, скорее был чистым протестом против романтизма в науке, нежели чем-то личным по отношению к отцу-основателю отечественной историографии.

4. Соловьева обычно причисляют к историкам-этатистам и русским гегельянцам, то есть к тому кругу ученых, кто был сосредоточен лишь на изучении процессов генезиса и восхождения государства*. Он, действительно, не считал для себя возможным, подобно Карамзину, мыслить отечественное прошлое лишь через жизнь и деяния правителей. Но так может ошибочно показаться, ознакомившись, к примеру, с его «Учебной книгой по русской истории», выдержавшей более десятка изданий до 1917 года, в дореволюционный период, где в основу последовательной эволюции страны Соловьевым был положен именно персонально-династический принцип. Но в отличие от представителей чистого этатизма он не склонен был противопоставлять «народ» и «государство».

5. Смысл российской истории не сводился им лишь к теме генезиса и победы российского государства над архаическими, прежде всего родовыми формами социальности и политического устройства. Соловьев был последовательным западником, институционалистом и универсалистом в глубинных значениях этих понятий. И поэтому всякое его публичное размышление об исторической логике торжества модернистских институтов, в том числе и государства, избавляло Соловьева от необходимости оппонировать всем мифотворцам и псевдоидеологам, спекулировавшим в середине XIX века на теме уникальности исторического пути России («особый путь»).

Впрочем, не так все было однозначно в его жизни и творчестве, как, может быть, нам, потомкам, хотелось бы. Соловьев был сложным и порой весьма парадоксальным мыслителем, а соответственно, совсем непростым для корректного понимания русским просветителем. Его современники, за редкими исключениями, относились к нему с известной опаской. Либералы были недовольны его пафосом русской государственности и опорой на патриотическое чувство в историко-просветительской деятельности; консерваторы считали его опасным «прогрессистом». В научном же сочинительстве его мысль порой обгоняла самого автора, а иногда была, напротив, чрезмерно дисциплинированной. Обратимся в качестве иллюстрации к двум из его самых известных сочинений, принципиальным образом повлиявшим на развитие гражданского просвещения в России. Слово «просвещение» довольно часто встречается в текстах Соловьева. Исторический прогресс он соизмерял не только с развитостью государства и его институтов, но также с просвещенностью граждан, полагая, что одно исторически не могло развиться в отрыве от другого. В этом смысле, не употребляя самого термина, Соловьев впервые в отечественной истории мысли стал развивать идею о становлении нации-государства в качестве центральной для научного анализа и в целях просвещения гражданского общества.

Соловьев, как историк-компаративист, считал, что в истории все взаимосвязано, «ничто не начинается вдруг». Все народы мира проходят в своей эволюции два этапа: на первом, младенческом, преобладают «чувства», на втором, зрелом, — «мысли». Соответственно, судьба народов на первом этапе определялась родовыми отношениями, на втором — просвещением и государственностью*. И именно на втором этапе у любого народа рождается главный вопрос для его гражданского самопознания: насколько разумно или неразумно существующее?*

Просветители поэтому должны были нести людям гражданский свет и правду, не ограничиваясь, как писали в старину, только лишь «хитростью грамматической и философством книжным». Просвещение, в том числе и первоначально исходящее от духовенства, в трактовке Соловьева делало из толпы осмысленное и способное на согласованные действия сообщество. Для него «непросвещенность» была равнозначна негражданскому состоянию социума. А лучшим периодом истории, демонстрирующим этот качественный переход, Соловьев считал годы смуты (1598–1613): именно тогда самым яростным образом столкнулись оба состояния российского общества.

В этой связи молодой Соловьев публикует небольшую в сравнении с другими его сочинениями статью «Русские исповедники просвещения в XVII веке»*. Она написана живым высокохудожественным языком, и, видимо, сам автор воспринимал ее скорее как беллетристическое произведение. Главный герой статьи — архимандрит Троицко-Сергиевской лавры Дионисий, впавший в немилость и перенесший страшные физические и моральные истязания в своем сопротивлении непросвещенности масс и правителей. Время действия — годы Смуты начала XVII столетия. Соловьев описывает удивительный феномен того догражданского состояния русского общества, когда его лидерами становились люди, приметные голосом и внешним видом, а не своими духовными или умственными качествами. Они именовались горланами (мужики-горланы) и весьма умело манипулировали толпой, ее настроениями и направленностью коллективных действий. Но, утверждает Соловьев, это вовсе не сопоставимо с современным управлением общественным мнением из-за отсутствия такового в то время. Горланы были весьма популярными в народе и очень умелыми в деле организации смуты. По сути, эта статья Соловьева как раз и дает нам картину того контекста, в котором зарождалось русское просветительство, тогда еще, разумеется, тесно связанное с православным реформаторством, и анализ гражданского подвига, необходимого для того, чтобы сдвинуть сознание «бессмысленной толпы» в сторону духовности и гражданской образованности.

Уже в этом относительно раннем тексте Соловьев пытался решить для себя проблему роли личности в русской истории, хотя «деятели» и «народ» представлены им еще довольно аморфно. Но и тогда, и позже Соловьев старался уйти от однозначного и наивного разрешения этой дилеммы. Более того, в отличие от всех своих предшественников, он, избегая крайностей, не возвышал и не принижал историческую личность. Об этом он пишет во вводных абзацах своих публичных чтений о Петре I. Соловьев полагал неуместными и чрезмерную похвалу, и неумеренное порицание в адрес великих исторических фигур. А избежать этого историку помогают христианская вера и наука.

Как и следовало ожидать, Соловьев на закате своей научной карьеры привлекает публичное внимание к главной исторической теме всего отечественного просветительства XIX века — деяниям Петра Великого и их значению в развитии страны. 1872-й юбилейный год — 200-летие со дня рождения царя-реформатора — послужил хорошим поводом, как для составления им полновесного цикла лекций, так и для их публичного чтения в Москве в зале Благородного собрания*. Этот цикл был не просто образовательным по своим задачам, но скорее широким просветительским проектом маститого и уже пожилого ученого, который обращался к русскому образованному обществу с характерным для его стиля мышления нетривиальным вопросом: а что, собственно говоря, мы празднуем?

«Чтение первое» отчетливо проясняет нам эту просветительскую повестку. Важнейшей обязанностью просвещенного общества Соловьев считал проникновение в подлинные смыслы прошлого и деятельность великих личностей в том числе. Необходимо разумное отношение к историческому явлению, не нужно «подчиняться ему безотчетно». Мало понимать значение деятельности великих людей, важно осознать свое к ней отношение, ее результатам, определиться с тем, какой эффект она произвела и какова ее роль для настоящего и будущего. Без всего этого, утверждает Соловьев, «праздник будет праздным». Но ведь «200 лет... русский человек думал о Петре, думал постоянно: что же он надумал?».

В своем вступлении Соловьев предельно емко определяет, что значит быть великим человеком в истории. Это, безусловно, человек, начавший некое
мощное историческое движение, по имени которого потомки знают и именуют все его время. В ранние исторические эпохи, в «младенческих» обществах, когда люди были движимы только чувствами и воображением, для них такие великие деятели были сверхъестественными сущностями, полубогами. Они обладали мощью и силой, не имевшей отношения к своему времени и своему народу. Они руководствовались волей и действовали по произволу. Народ подчинялся им слепо и «страдательно носил на себе все следствия их деятельности»*. Таким великим принадлежал почин во всем, и творили они историю средствами своей сверхъестественной природы.

И тут мы обнаруживаем у Соловьева парадокс, вполне соответствующий духу его мысли: христианство и наука дают нам возможность освободиться от такого представления о великих людях. В просвещении вера и знание неразлучны!Христианская вера запрещает нам верить в полубогов; научное знание позволяет вскрыть самую суть исторического процесса и законов, по которым народы развиваются. Поэтому во «взрослом» обществе великими становятся лишь те, кто одарен наибольшими способностями и оказывает народу наибольшую услугу. Они «яснее других сознают потребность времени, необходимость известных перемен… при таком переходе народа от одного порядка жизни своей к другому»*. Как все люди, они тоже ошибаются, и ошибки их тем виднее, чем виднее их деятельность. Признательные же народы величают именно таких людей «великими и благодетелями своими». Одним словом, великий человек — сын своего времени и своего народа. Да, «он теряет свое сверхъестественное значение, его деятельность теряет характер случайности, произвола». И он становится выразителем народной мысли. Он выводит свой народ на новую дорогу, необходимую для продолжения его исторической жизни.

Казалось бы, чем это отличается от известного для всей второй половины XIX века нарратива о «героях и героическом в истории»*? Безусловно, напоминает, но лишь отчасти. Такая трактовка величия исторической личности приводит Соловьева к несколько неожиданному для его современников гражданскому выводу. С помощью такого научного взгляда «на значение великого человека и его деятельности высоко понимается сам народ…история является цельной… неподверженной произволу, капризу одного сильного средствами человека, который может… толкнуть народ на другую дорогу вопреки воле народной»*. Согласитесь, что в этой цитате прозрачно читается тезис об амбивалентной взаимозависимостиединичной воли и общего народного умонастроения.

У Соловьева познание опыта прошлого, его истинное понимание и выстроенное на этом основании подлинное просвещение, как видим, очень тесно переплетено. И поэтому он не предлагает разрешить дилемму исторической роли личности и народных масс в пользу кого-либо из этой оппозиции. Историческая личность — производная гражданской мысли, народной среды, ожидания перемен. Народ же сам по себе аморфная масса, а исторические и гражданские смыслы его деятельности придают именно великие личности. А посему, вновь подчеркивает Соловьев, академическая наука история может по праву считаться главным инструментом «народного самопознания»*.

Казалось бы, все очевидно. Но почему же тогда за прошедшие 200 лет со дня рождения Петра I, вопрошает Соловьев, просвещенный русский ум так часто сталкивался с самыми различными, а подчас и совершенно противоположными оценками его как человека и реформатора?* И в очередной раз историк демонстрирует нам всю парадоксальность своего мышления своим ответом: лишь постольку, поскольку долгое время к делу Петра относились неисторично, «как в благоговейном уважении к этому делу, так и в порицании его»*.

Иными словами, разность взглядов, по мнению историка, напрямую зависела от незрелостиисторической науки, «от неустановленности основных начал при изучении жизни народов»*. И, продолжает Соловьев-универсалист, не так опасны выводы, сделанные на основе неподходящей к русскому прошлому «мерки», сколько его изучение «особняком, не подозревая, что при всем различии своем оно подчиняется общим основным законам, действующим в жизни каждого исторического народа»*.

Итак, «приведение Петром России от небытия к бытию было общеупотребительным выражением», но такая оценка лежит за гранью науки и просветительской историчности*. Почему? Потому что деятельность одного человека извлекается из жизни целого народа, а многовековая деятельность народа до Петра объявлялась несуще ствующей. Но «иллюзией» Соловьев именовал также и противоположный взгляд, когда жизнь до Петра трактуется как якобы нравственная и чистая, а пришел Петр и нарушил ее правильное течение. При кажущейся радикальной противоположности двух взглядов, их объединяет, по мысли Соловьева, именно неисторичность, а посему и рассматривать их всерьез он не рекомендовал.

Формула историчности эпохи Петра у Соловьева до удивления проста: великий человек совершает только предсказуемые деяния, происходящие из недр народных потребностей; а величина его успеха напрямую зависит от «народного капитала», то есть от того, что он скопил в своей предшествующей жизни. Впрочем, пишет Соловьев, произвол даже сильной и великой личности вряд ли сможет повлиять на ход истории народа-младенца. Великие перемены наступают, когда народ уже прожил долгую и внутренне многотрудную историческую жизнь, коим и был русский народ накануне царствования Петра*. И в юбилейный год, по его мнению, это могло бы означать для историка только одну просветительскую задачу: понять, откуда произошел переворот, который связан с именем Петра Великого, и для чего этот переворот вообще понадобился? Действительно ли он ознаменовал собой вступление русской нации во второй эволюционный возраст, то есть период «господства мысли»?

Соловьеву, просветителю, важно было донести до публики свою, пожалуй, самую сокровенную мысль: в опыте прошлого не следует различать превосходства одной эпохи над другими, как и одного народа над другими. В младенческий исторический период чувств известные предметы люди почитают священными и неприкосновенными; народы требуют постоянства в отношении к ним и поэтому рано или поздно скатываются в фанатизм, а их жизнь обретает черты пагубной неподвижности. Однако и период господства мысли, знаменуемый процветанием наук и просвещения, тоже имеет свои темные стороны. Объявляя постоянство отношения суеверным, предрассудочным, свободная мысль одинаково подчиняет себе все, ставит человека в холодное отношение к миру и народам. И тем не менее этот переход из одного возраста в другой есть прогресс.

В этом рассуждении Соловьев выступает откровенным и последовательным западником-универсалистом. Он пишет, что всякий народ, способный к развитию, свое движение начинает со знакомства с чужим…«мысль начинает свободно относиться к своему и чужому, отдавать преимущество жизни народов чужих, опередивших в развитии… выведши народ в широкую сферу наблюдений над множеством явлений в разных странах, у разных народов, в широкую сферу сравнений, соображений и выводов, покинув вопрос о своем и чужом, мысль стремится переставить отношения на новых общих началах». Но когда старые верования и отношения разрушены, а новые «многоразличны» и противоречивы, повсюду раздаются скорбные вопли: «Где же истина?» И наконец следует принципиальный для Соловьева вывод: «Древо познания не есть древо жизни! Червь сомнения подтачивает все! Общество погибает, потому что чувство иссякает, не умеряет мысль! Ставится страшный вопрос, что выиграл человек, перешедши из одной крайности в другую, променявши суеверие на неверие?»*

Соловьев без лишних сомнений признает отставание народов славянских, прежде всего русских, от их романо-германских соседей — длиной приблизительно в два века. Впрочем, это было отставанием, но не отсталостью, акцентирует наше внимание историк. Ему важно было подчеркнуть не столько сам факт отставания, сколько то, что запаздывающее развитие России все равно привело ее к тем же масштабным и глубинным преобразованиям, которые ранее произошли в Европе в XVI– XVII веках. Задержка в развитии была вызвана исключительно внешними обстоятельствами и громадными размерами континентального государства, не защищенного природными границами. Внутренние же условия и духовная культура у европейцев и русских, по мнению Соловьева, были тождественными.

Начало просветительского движения в России Соловьев описывает довольно нетривиально. Он полагал, что уже Иван IV, вопреки расхожему мнению, отчетливо понимал необходимость просвещения. Но науки в то время можно было получить только из-за моря и первый русский царь действительно хотел призвать иностранных учителей. Однако понимал всю опасность этого действия: «учиться — ведь это значит признать превосходство учителя, подчиниться ему, верить ему, делать так, как он велит, как сам делает, подражать ему… но какое страшное искушение: подчиниться влиянию учителя во всем, исключая одного — веры». Что же было все-таки предпринято и какие имело последствия? «Решено было, что иноверные учителя опасны, и потому лучше послать русских людей учиться за границу, чтобы они по возвращении стали учителями… опасность не уменьшилась: русский человек, лишенный влияния народной среды, совершенно предавался чуждому влиянию. Никто из отправленных не возвратился»*. Но движение началось, и прежде всего в лоне церкви. Книгопечатание и приезд иноземных монахов и теологов лишь добавили этому процессу ускорение.

Прогресс был налицо: мысль была разбужена и возбуждена религиозными вопросами. «Богословские споры овладели вниманием общества… иезуитов выгнали… но опасность не уменьшилась». Раскол стал неизбежностью. Духовенство находилось меж двух огней: одни, как пишет Соловьев, «из своих» отвергли официальную церковь из-за отступничества от старой веры и склонности к еретичеству; другие, но уже иные «свои же», обвинили ее в отсталости и неспособности сопротивляться внешнему давлению. «Единственное средство выйти из этого затруднительного положения состояло в том, чтоб выйти вместе с народом на новую дорогу, приобрести могущество знания»*.

Просвещение в России, иными словами, согласно Соловьеву, приходит осознанно и вынужденно. С одной стороны, новое могущество знания необходимо было для общественного транзита на вторую эволюционную стадию исторического развития (в терминологии историка — на «второй возраст»), чтобы стать в один ряд с другими европейскими нациями. С другой, знание нужно было для борьбы с людьми, желавшими остаться «при старом начале во всей его исключительности, односторонности». Мысль должна была наконец-то умерить чувства и суеверия, привести к отказу от фанатического утверждения «превосходства своего над чужим». И в конечном итоге «необходимость науки была осознана и провозглашена торжественно»*.

Но не все так просто и гладко у Соловьева. Он полагал, что более или менее свободная мобильность русских людей на Запад и обратно в Россию помогла им оценить могущество знания, ибо за рубежом они воочию увидели «перед собой врагов своей веры, своей народности, вооруженных могуществом науки». И поэтому осознание нужды в просвещении явилось русским как «поспешность… вооружиться этим могуществом, чтоб бороться с врагами равным оружием», а сама дорога за науками необходима была, «чтоб сделать Россию богатой и сильной, чтоб дать ей почетное место среди народов»*. Соловьев исключает личностную детерминанту в историческом обосновании реформ и просвещения, и выводит их именно из общественной потребности народа, вставшего на путь гражданского строительства; донести это до широкой публики с такой ясностью и откровенностью изложения пока еще не удавалось никому из русских мыслителей.

Однако Соловьев все-таки не принял западную науку в одностороннем порядке, ибо полагал, что она хоть и есть великое могущество и благодетельница народов, но сама по себе не способна «умерить гордыню знания и алчность пытливого разума». И следовательно, наука должна быть уравновешена чувством, которое, собственно, и определяет, «где оканчивается область знания и где начинается область веры». Понимание подлинного просвещения как баланса знания и веры приводит Соловьева к авторской трактовке сути гражданского образования: наука и православная вера не исключают друг друга и никогда не являлись в истории России противоборствующими идеологическими крайностями, напротив, выступали средствами гармонизации воспитания гражданина в «правильности и согласии». Наука была «заимствована». А церковь готовила людей к новому восприятию жизни, и в этом смысле тоже служила науке, переходу русского народа в «возраст мысли».

Казалось бы, все было готово в русском обществе к началу нового исторического движения, обязанности были определены, «народ поднялся и собрался в дорогу; но кого-то ждали; ждали вождя; вождь явился»*. Соловьев не позволяет себе возиться с множеством деталей и преданий о той эпохе, особенно о малолетстве Петра. Ему важно подчеркнуть главные черты времени и личности Петра, чтобы все-таки решить для себя и широкой публики вопрос об их историчности.

Он принимает эпитет «Великий», но не на нем заостряет наше внимание. Соловьев вычитывает в одном из ранних писем Петра к матери непривычную для царя самоидентификацию — «в работе пребывающий» — и предлагает именно через нее понимать сущность всех тогдашних перемен*  «Петр работник», Петр с мозолистыми руками — вот олицетворение всего русского народа в так называемую эпоху преобразований. Здесь не было только сближения с народами образованными, подражания им, учения у них; здесь не были только школы, книги — здесь была мастерская, надобно было усиленной работой, «пребыванием в работе добыть народу хлеб насущный»*.

Посыл историка не был сложным. Просвещенная публика должна была признать две его идеи об историчности эпохи и личности Петра: (1) о «народности» царя и (2) о «державности» народа. В этом нет никакого сумбура. Именно так Соловьев и мыслил. «Народы в своей истории не делают прыжков», утверждал он*. Время не терпело больше отставания и промедления, и от того рьяно принялся за дело царь-работник, «представитель своего времени, выразитель его потребностей»*.

Мне не кажется, что в этом рассуждении неумело скрыта уваровская формула русской идентичности. Но очевидно, что за попыткой Соловьева перефразировать тезис о самодержавном деспотизме первого русского императора и упрятать его в концепцию благотворного для страны «народного вождизма» считывается его неоднозначный государственно-патриотический и просветительский посыл. Он не случайно постоянно подчеркивает в своих публичных чтениях мысль о том, что преобразования Петра имели глубокое и долгосрочное воспитательное воздействие на все русское общество, в том числе и в плане последовательной европеизации культуры, этикета, внешнего вида, нравственных правил, учреждения принципов цивилизма и лаицизма в обустройстве общества и государства. Этим сюжетам посвящено вступление к десятому чтению, в котором он останавливается на «учительском значении» и «нравственном влиянии» преобразований. И все же для Соловьева-универсалиста не менее важно было показать и гражданско-просветительский эффект петровских институциональных реформ и инноваций, особенно для приучения людей «к деятельности сообща»*. Петровские реформы — это прежде всего про-социальные преобразования русского общества, привыкшего жить а-социально.

Соловьев считал важным обратить внимание своих слушателей и читателей на различие двух социо-временных алгоритмов историчности просвещения. Западноевропейцы обучались знаниям и умению самостоятельно мыслить у «народов мертвых», «с законченной деятельностью»; их содержание было исчерпано, и «ученик, получивши от школы побуждение и средство к умственному развитию, мог легко приступить к самостоятельной деятельности, пойти дальше учителей». У русских не было таких выгод: они должны были обратиться «к народам живым, брать от них живых учителей, следовательно, подчиняться влиянию живой чуждой национальности или национальностей»*.

И конечно же, великий историк видел в этом пролонгированную угрозу для России, не говоря уж о том, что такой переход в новый исторический возраст ставил русских в положение народа, который вынужден был пользоваться только чужими плодами цивилизации и «осужден был гнаться за ними без отдыха, со страшным напряжением сил»*. Внимание к разнообразию явлений у других народов вело к притуплению интереса ко всему своему, аутентичному, пусть даже и чрезмерно традиционному. Соловьев, не употребляя современной терминологии, по сути, говорил о «догоняющей модернизации», как главном проклятии России в эпоху Петра и во все постпетровские времена. Он не оставляет нам никакой иной возможности, кроме как считать западное влияние и просвещение серьезным вызовом для страны, который был потяжелее татарского, «ибо это был натиск духовных сил, натиск нравственный, умственный»*.

Возможно, именно поэтому разъяснение сущности государства, его прогрессистской роли и гражданской культуры служения государству занимает немало места в чтениях. Но и «преобразователь» твердил о государстве, заставлял присягать ему, твердил, что надобно стараться о пользе общей, от которой народ получит облегчение. Однако, пишет Соловьев, для многих это были только слова — слова «языка чуждого, непонятного»*. Слова же благодарности мы должны сказать российскому государю, первому учителю и «благоговейно отнестись к его скорби о тяжкой борьбе с укоренившимися противообщественными привычками»*.

Отождествив общественные интересы с государственными целями, Соловьев-просветитель тем самым как бы закрыл для себя путь к утверждению примата гражданского над политическим, равно как и автономии отдельной личности над диктатом целого. Его просветительский станс так и остался, казалось, преимущественно этатистским. Таким он запомнился современникам. И когда уже после смерти были опубликованы его «Записки», в которых он нелицеприятно высказывался в адрес августейших персон XVIII–XIX столетий, для всей симпатизирующей ему публики это стало шокирующим откровением, или, как говорили тогда, «преступлением» против самого себя.

Между тем мы не находим у Соловьева ни антизападнических настроений, ни славянофильской идеализации допетровской России. Напротив, он считал реформы естественными и необходимыми, хотя и связывал с ними серьезные и, главное, долгосрочные утраты. Впрочем, по его мнению, Петр на то и прозван был Великим, что, приняв универсализм западного опыта, смог не допустить страдательного положения страны и духовного принижения народа. «Без иностранцев обойтись было нельзя; но чтобы сохранить к ним свободное, независимое, мало того — властелинское, хозяйское отношение, надобно было приобрести способность надзора, поверки, а такую способность Петр и, по его примеру и побуждению, его сотрудники могли при обрести [только] этой неутомимой работой»*.

Следовательно, Петр «работающий» не только чистая аллегория, но и отражение практики государственного строительства. Методом проб и ошибок он учил страну опыту управленческому, дипломатическому, строительному, военному. Но… не гражданскому! Народный царь жил со своим народом одной повседневностью и совсем не гражданской жизнью. При этом складывается впечатление, что Соловьев не очень-то и сокрушался по этому поводу. В тот юбилейный год праздновали все же величие российского государства и его вождя, нежели успехи русского народа на почве гражданственности и гражданского просвещения. А тут в воспитательном смысле все должно было быть предельно просто, легко усвояемо и воспроизводимо: «Сильный человек — представитель сильного народа»*. Вот и вся историософская «от гадка».

Соловьев изменил бы самому себе, если бы не извлек из истории Петра моральный урок. Формулируя его, он, по сути дела, предложил своим слушателям и читателям общий абрис гражданского общества и его этики. В шестом чтении он декларирует: «Горе тому обществу, где сила не находит себе нравственных границ, где она не считается с другими силами, не чувствует обязанности сторониться перед ними, где перед нею расступается доступная ее давлению мягкая слабая толпа, и сила разнуздывается беспрепятственно. Горе тому обществу, которое не может встретитькаждую силу строгим допросом: откуда она и куда направлено ее стремление; не может испытать, настоящая ли эта сила, или фальшивая, самозваная. Горе тому обществу, которое способно преклониться и служить этой фальшивой, самозваной силе. Горе тому обществу, в которое можно вступить, не охорашиваясь нравственно, с полным неряшеством, без уважения к общественному уху в словах своих, без уважения к общественному смыслу в мыслях своих… Горе тому обществу, которое не умеет поверить ни слов, ни дел, которое безотчетно увлекается, как ребенок, первым движениям, первым громким словом. Такое общество не может дать хорошего воспитания»*. Согласитесь, красочное и емкое описание любого не гражданского, по существу своему, общества.

Именно такой была допетровская, дореформенная Россия. А посему и воспитание, которое она могла дать молодому Петру, неизбежно и естественно было безнравственным, грубым и в гражданском смысле асоциальным. Все это, возможно, и объясняет почти что «нулевой» интерес первого императора к гражданственной культуре и гражданскому образованию. Народу же было вполне достаточно новых технических навыков, материального опыта и ориентированных на практику знаний о внешнем физическом мире.

Соловьев не был популяризатором исторических знаний, скорее он был их распространителем. И исполнил он эту миссию блестяще, со всей свойственной профессиональной этике ученого ответственностью перед нарождающимся гражданским обществом. После Соловьева накал дискуссий между западниками и антизападниками полностью не остыл, но это уже были совершенно иные споры. В академической среде стало непозволительно прибегать к мифотворчеству, хотя такие попытки все же предпринимались. А в публичной сфере эти дискуссии трансформировались в завершенные по своей форме и содержанию идеологии, которые в конечном итоге легли в основание нового для России партийно-государственного строительства, политические результаты которого Россия увидела в распределении мест в Государственной думе.

Соловьева обычно изображали человеком очень умеренным не только в повседневных привычках, преподавании, но и в политических взглядах. Мне кажется, что эта характеристика не совсем точно отражает его мировоззрение. Соловьев по природе своей был амбивалентным мыслителем и просветителем. Разночинное происхождение делало его критичным по отношению к сословности в обществе. Хотя он, безусловно, был сторонником концепции просвещенной монархии и настойчиво подчеркивал свои симпатии к конституционно-монархическому строю. Он не терпел крепостничества, но видел возможность его отмены только с соизволения императора. Православное воспитание сделало его на всю жизнь нетерпимым к неверию, иноверцам и атеистам, но и православным «агитатором» он тоже не стал. Либералом он был весьма осторожным, не принимал крайностей, радикализма. Западником был скорее в научном мышлении, к республиканским и прогрессистским веяниям в Европе относился весьма прохладно, европейскую революционность не принял. Социалистическую идею выносил с трудом, а к ее русским носителям, подобно Герцену, относился очень критично и холодно. Соловьев находился под большим влиянием французских историков эпохи Реставрации, но так и не приложил ни их теорию феодализма, ни концепцию классовой борьбы к историческим реалиям России. И так буквально во всем. Его творческая зрелость вращается вокруг 1861 года и делит его сознательную жизнь на две равноценные половинки. А оттого и его просветительская деятельность вечно содержала в себе некоторую неопределенность и мировоззренческую амбивалентность. Таким он и остался в памяти своих современников, и почти все они искали в нем нечто близкое себе, даже притом, что многих он отталкивал патриотическим пафосом. Сам же о себе Соловьев предпочитал говорить следующим образом: при Николае I считался либералом, а при Александре II — консерватором.

Двусмысленность интерпретаций Соловьева стала порождением многозначительности его мысли, ее парадоксальности и внутренней конфликтности. Почти все русские мыслители и просветители второй половины XIX века так или иначе высказались в его адрес. Чернышевский считал его величайшей заслугой открытие смыслов событий в развитии отечественной государственной жизни. Лавров, напротив, считал, что Соловьев вскрыл нам подлинный характер русской гражданской жизни. А граф Толстой по понятным причинам увидел в его истории прежде всего созидательность народа. Он в своих дневниковых записях, в частности, писал: «Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразно в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неумение ничего сделать. Правительство стало исправлять. И правительство это такое же безобразное до нашего времени… Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство? Уж это одно доказывает, что не правительство производило историю». Пафос державной народности привлек внимание Толстого в многотомной «Истории» Соловьева, хотя русскому писателю не хватало там последовательности в проведении этой путеводной для русского просвещения мысли.

Преподобный Дионисий архимандрит Радонежский.  Икона из ризницы Свято-Троицкой Сергиевой лаврыСоловьев С.М. Общедоступные чтения о русской истории, 1874. Титульный лист96-Венчание на царство Ивана Грозного. Лицевой летописный свод. 1568—1576 годыСоловьев С.М. Публичные чтения о Петре Великом, 1872. Титульный лист