Общая тетрадь

вестник школы гражданского просвещения

 
 

Оглавление:

К читателю

Тема номера

Точка зрения

Гражданское общество

Жизнь и мысль

Проекты выпускников Школы

Наш анонс

Nota bene

Номер № 79 (3-4) 2020

Наследие Ханны Арендт*

Анатолий Михайлов, доктор философских наук, Европейский гуманитарный университет, г. Вильнюс (Литва)

Я знаком с Леной и Юрием с давних советских времен. После распада Советского Союза мы, не согласовывая друг с другом, попытались, каждый по-своему, реализовать инициативы, крайне необходимые для возникшей новой реальности постсоветского пространства, с пониманием того, что в интеллектуальном отношении мы не были готовы к тем вызовам, с которыми сталкивается трансформация посттоталитарного общества. Разумеется, такого рода признание по отношению к самим себе отнюдь не является обычным. Всем нам крайне трудно осознать недостаточность своего собственного состояния и быть критичным по отношению к себе, тем более что в те не столь далекие времена слишком много было совершенно убежденных в том, что основная проблема уже решена. Я имею в виду определенную атмосферу эйфории того времени и обилие энтузиастов, уверенных в неизбежности позитивного развития событий, как в постсоветском пространстве, так и на Западе. Сейчас приходится признать, что всем нам, по-видимому, был необходим экзистенциальный опыт, который, как правило, существенно трансформирует осмысление реальности. К сожалению, у нас до сих пор нет уверенности в том, что он оказался достаточным для того, чтобы мы могли сделать из него надлежащие выводы.

Конечно, судя по моему возрасту, я могу выглядеть одним из тех, кто испытывает соблазн переоценки того опыта, которым, как правило, пытаются поделиться с молодежью представители старшего поколения. И было бы крайне рискованным сейчас, почти тридцать лет спустя, пытаться представить себя в качестве способного в полной мере предугадать то, что мы переживаем в наше время. Мне очень не хотелось бы выступать в такой роли. Речь идет о большем: в очередной раз нам приходится убеждаться в неизбежности расхождения между мышлением и бытием. Поэтому, когда некоторое время назад меня пригласили выступить перед вами, я принял это приглашение, откровенно говоря, не без колебаний. Вопрос, который меня волнует, заключается в том, каким образом избежать того пресловутого многоговорения, которым столь наполнено наше пространство и которое слишком часто оказывается соблазнительной подменой насущной потребности осмысления реальных проблем нашей жизни.

На эту проблему в свое время обращал внимание еще Серен Кьеркегор в середине XIX века, возвестивший поворот к экзистенциальному мышлению, а затем среди прочих и Мартин Хайдеггер, который продемонстрировал опасность власти безличной анонимности над сознанием каждого из нас. В силу многих обстоятельств, в том числе появления социальных сетей и современных медиа, создания до сих пор немыслимого по возможности своего влияния на индивидуальное сознание инструментов, эти, все еще не услышанные, пророчества приобретают такие масштабы и формы, что становится не совсем понятно, как быть каждому из нас в этой ситуации.

Прежде всего прошу вас не воспринимать мое выступление как лекцию или доклад. Скорее всего, я приглашаю вас к разговору, к размышлению. Для этого я выбрал личность такого мыслителя, как Ханна Арендт. Совсем недавно в Европейском гуманитарном университете в Вильнюсе по моей инициативе состоялась конференция с привлечением специалистов из разных стран, посвященная осмыслению ее наследия. Как и всякая конференция, она, разумеется, не могла избежать некоторой, неизбежной разбалансированности внимания на самом существенном в ее наследии, но тем не менее нам в какой-то степени удалось начать разговор по поводу состояния нашего мышления, которое мы чаще всего воспринимаем как нечто естественное и само собой разумеющееся, пребывающее в уверенности в самом себе и своей способности постигать реальность. Это особенно актуально в наши дни, когда, вооружившись достаточно соблазнительной формулировкой, которая по-английски звучит как critical thinking, мы, как правило, обращаем это оружие по отношению к чему угодно, но в наименьшей степени по отношению к самим себе. Тем самым мы воспринимаем себя в качестве уже наделенных полномочиями по осуществлению этого critical thinking, забывая о том, каково же действительно состояние нашего мышления, столь активно взявшего на вооружение эту формулу, на самом деле.

Ханна Арендт была не случайно выбрана в качестве сюжета для моего сегодняшнего разговора. Я думаю, что нет нужды сегодня говорить о том, кто такая Арендт. Но очень коротко напомню, что она получила великолепное образование в лучших университетах Германии. По всей вероятности, ее ожидала блестящая академическая карьера. Она занималась Античностью и Средневековьем, защитила диссертацию об Августине, прошла школу таких мыслителей, как Ясперс и Хайдеггер. Но обстоятельства личной жизни сложились таким образом, что пережитая ею драма не позволила ей оставаться в рамках традиционного академизма. Уже в середине прошлого века она обозначила проблему, над которой нам всем следовало бы основательно задуматься и в наши дни. На английском она звучит следующим образом: thought and reality have parted company. Иными словами, мышление и реальность сталкиваются с тем, что между ними возникает пропасть. Нетрудно заметить, что за этим высказыванием стоит мощный вызов для каждого из нас, поскольку мы воспринимаем себя как существ, отличительной особенностью которых является способность к мышлению. Это устоявшееся представление человека о себе самом является доминирующим в европейской традиции. Мыслящее животное (animal rationale), мыслящая вещь (res cogitans) — есть не что иное, как способ определения специфики человеческого бытия. Тем самым мы исходим из того, что мы являемся существами, которые отличаются от всех других живых существ тем, что уже обладаем мышлением.

Но давайте подумаем о том, в какой степени этот атрибут мышления принадлежит нам генетически? Существует ли он подобно тому, как способность видеть и слышать? В этом случае мы слышим звуки и что-то видим уже с первых мгновений нашей жизни, начиная воспринимать мир. Эти качества есть нечто такое, что обеспечено нашей генетикой, длительной эволюцией человеческого рода. Возникает вопрос: разве мы обладаем и мышлением как чем-то таким, что существует у нас от природы?

Разумеется, Арендт не просто фиксирует эту очевидность. Когда она говорит, что мышление и реальность расходятся и между ними существует пропасть, она обращает внимание на то, что состояние нашего мышления, обращенного к реальности, не соответствует потенциальной природе того, каким должно быть это мышление. Она фиксирует тревожный феномен того, что реальность становится все менее прозрачной для нашего мышления. Это означает, что принципы мышления, его категории, все то, посредством чего мы вынуждены, находясь в этом мире, обращаться к этому миру с тем, чтобы в нем существовать, срабатывает, к сожалению, все меньше и меньше.

Вывод, к которому она приходит, отнюдь не является оригинальным для умонастроения двадцатого столетия. Однако особый интерес для нас он представляет в связи с тем, что Арендт связывает его с проблемами образования.

Вот почему я полагал, что необходимо обратиться к осмыслению наследия Ханны Арендт. Слишком часто, говоря о важности наследия того или иного мыслителя, мы остаемся приверженцами пустой фразы, ограничиваемся абстрактными комментариями и оказываемся неспособными извлечь должные уроки из прошлого опыта. Как уже отмечалось, Х. Арендт столкнулась с этим, имея перспективы прекрасной академической жизни. Она великолепно владела древнегреческим и латинским языками, была причастна самым непосредственным образом к сокровищам богатейшей немецкой и европейской культуры. И в то же время понимала, что все это, накапливавшееся веками, не воздействует на человека в автоматическом режиме. Хорошо, когда такое наследие, к которому можно приобщиться, существует, однако не стоит наивно предполагать, что наше приобщение к нему неизбежно приводит к успеху.

На примере Арендт мы сталкиваемся с тем, сколь существенным является в нашем развитии личный экзистенциальный опыт. Ее потрясло то, что случившееся с Германией произошло в культуре далеко не невежественной, в культуре с мощнейшими традициями в философии, в искусстве, в литературе, в поэзии, в музыке. Эта культура и в сфере образования, казалось бы, должна была предполагать ретрансляцию этих ценностей от поколения к поколению с завидным успехом, но тем не менее умудрилась пасть так низко! Арендт восприняла это как трагедию нации. Одним из импульсов, который, в частности, особенно поразил Арендт, был вывод, к которому она пришла: факт отсутствия у человека мышления. На примере анализа поведения одного из лидеров фашистского движения Эйхмана она была потрясена тем, что это поведение касается человека, отнюдь не являющегося необразованным дикарем: «Мой интерес был вызван феноменом полного отсутствия мышления», — пишет Арендт.

Как такое могло случиться, при этом не только на примере Эйхмана, в той культуре, которая не без основания может гордиться весьма впечатляющими традициями в сфере образования?

Иными словами, что же собой в таком случае представляет образование?

В середине прошлого века Арендт написала любопытную книгу, подлинные уроки из содержания которой мы все еще не извлекли. Она называется «Между прошлым и будущим». В ней имеются наряду с прочим две главы: «Кризис в образовании» и «Кризис в культуре». Как известно, книга была опубликована как по-английски, так и по-немецки. Но, как часто это бывает, смысл понятий, которыми она при этом оперирует, оказывается существенно иным даже в этих родственных по своему происхождению от латинского языков. В частности, я ожидал, что английскому понятию education будет соответствовать напрашивающееся немецкое Bildung, которое в большей степени соответствует русскому слову «образование», чем английскому еducation, хотя и это уже означает определенное смещение смысловых акцентов. В этом случае, как мы знаем, под «образованием» понимается нечто близкое к «формированию», «образовыванию». Тем самым под образованием понимается такой процесс воздействия на каждого из нас, который признает отсутствие в нас тех необходимых качеств, которыми наделены для своего существования даже примитивные живые организмы. Как известно, для этих организмов не существует ни детских садиков, ни школ, ни бакалавриата, магистерских или докторских программ, то есть того, что существует для становления и развития каждого из нас, столь необходимого для дальнейшего проживания в этом мире. Поскольку человек оказался по природе значительно ослабленным существом, не насыщенным и не наделенным необходимыми природными качествами, он должен компенсировать это отсутствие формированием мышления. Именно поэтому столь длителен процесс вовлечения его в образование, в формирование. Но каким должно быть это образование? Из чего оно состоит?

Вернемся к понятию Bildung, которое в немецкой интеллектуальной традиции и за ее пределами пользуется, как известно, достаточным авторитетом. В немецком варианте статьи Арендт ею самой понятие education переводится несколько неожиданно, с определенным усилением акцента воздействия на личность — как Erziehung — «воспитание». Мы хорошо знаем, как в советскую эпоху был дискредитирован этот термин, поскольку им обозначали, как правило, «коммунистическое воспитание». Но слова не повинны в том, что кто-то умудрился исказить их смысл. И Арендт сознательно использует в немецком варианте книги понятие «воспитание», где та же статья называется «Кризис воспитания».

По-видимому, Арендт глубоко права в этом смещении акцентов. Подлинное «образование» подразумевает отнюдь не простое оснащение нас каким-то знанием. Известно, что каждая эпоха сталкивается с проблемой образования как подготовки подрастающего поколения к будущей жизни. И, как правило, решение этой проблемы — всегда вызов для общества. Никогда этот процесс не происходит в автоматическом режиме, даже в тех странах, которые, казалось бы, накопили мощный потенциал культуры на протяжении веков и тысячелетий и располагают сложившимися и признанными в мире традициями в сфере образования. Совершенно понятно поэтому, что и Германия, столь славившаяся традициями образования со времен Гумбольдта, особенно болезненно переживала крушение того, чем она так привыкла гордиться.

В 1963–1964 годах профессор философии Георг Пихт организовал в немецкой печати дискуссию на тему «Немецкая образовательная катастрофа».
Дискуссия длилась около двух лет. Речь шла о крайне болезненном осознании того, что трагедия немецкой нации в XX веке произошла, в частности, и потому, что образование обнаружило свою несостоятельность. Оно оказалось неспособным воспитать человека и содействовать тому, чтобы он должным образом формировал себя и социальную реальность в соответствии с возвещенными некогда идеалами европейской культуры. В конечном счете состояние нашего мышления, наше знание о мире на каком-то этапе оказываются подчиненными стандартам иллюзорных представлений о мире, ситуации, при которой мы навязываем эти представления самому миру. В этом случае мы слишком часто пребываем в сфере wishful thinking — того, что нам хотелось бы видеть в мире в качестве существующего, без достаточных для этого реальных оснований.

Каждый из нас приходит в этот мир, будучи непричастным к своему собственному появлению. И обнаружив себя в этом мире, мы нуждаемся в необходимых ориентирах, вынуждены находить способы «обнадеживания» себя, утверждения необходимости жить в этом мире. И чаще всего иллюзии по поводу факторов нашего «человеческого» становления, редуцируемые к формированию мышления, по-видимому неизбежные для каждого из нас, отливаются в абстрактные схемы, не соотносимые ни с природой человека, ни с окружающей нас реальностью. Мы навязываем такое «мышление» реальности и надеемся, что реальность будет преобразовываться в соответствии с его характером. Для признания опасности подобного положения дел у нас, как правило, недостает мужества, поскольку такое признание означает готовность подвергнуть сомнению свое собственное интеллектуальное состояние. Лишь немногие оказываются способны на то, что Арендт сумела не только осознать, но и самим процессом своего творчества обозначила пути преодоления этого кризисного состояния европейской культуры.

Для понимания этого вклада Арендт нам необходимо вернуться к традиционной формулировке «тождества бытия и мышления», столь укоренившейся не только в философии, и признать неизбежность того, что наше мышление никогда не может в полной мере адекватно отвечать на те вызовы, которые предъявляет ему реальность, в которой мы находимся. Уже с начала XX века, задолго до потрясений Первой мировой войны и прихода фашизма в Германии к власти, в Европе формировалось ощущение тревоги по поводу эффективности тех конфигураций мышления, которые постепенно обнаруживали свою обособленность от реальности, мышления, которое стало слишком самонадеянным по своей природе и постепенно утрачивало свою жизненную природу.

В эти годы выдающийся немецкий мыслитель Эдмунд Гуссерль обозначает принцип, который, по его мнению, должен был радикальным образом трансформировать наше мышление, и формулирует его феноменологический девиз: «Назад, к самим вещам!» Речь идет, иными словами, о том, что нам необходимо преодолеть своеобразный теоретизм нашего мышления, которое покоится слишком часто на абстрактных основаниях — на представлениях о существовании абстрактного человека, субъекта, Я, которые воспринимаются в качестве уже наделенных определенными качествами мышления. Исходя из этой уверенности, производные от такого «мышления» теоретические представления навязываются окружающей нас реальности. Поскольку человек оказался по природе значительно ослабленным существом, не насыщенным и не наделенным необходимыми природными качествами, он должен компенсировать это отсутствие формированием мышления.

В противовес этому принцип, провозглашенный Гуссерлем, означает отказ от стереотипов мышления и похож на обретение взгляда невинного ребенка из известной сказки Андерсена о голом короле. Мальчик, ничего не подозревающий об условностях, существующих в обществе, называет вещи своими именами. Он говорит о том, что он видит, без привнесения в это видение навязанных ему шаблонов. Таким образом, порой теория выполняет функции своего рода очков, которые помогают видеть в соответствии с определенными диоптриями, но при этом видение зависит от характера этих диоптрий. Но как быть, если это видение искажено? По существу, Гуссерль, возвещая свой принцип обращения «к самим вещам», призывает к трансформации нашего мышления. Разумеется, речь не идет о том, что вместо мышления, признаваемого несостоятельным, предлагается иное, более правильное. Немецкий мыслитель пытается прежде всего реформировать философию, которая традиционно выступала в качестве законодательницы мод в интерпретации природы мышления.

В одном из писем своему коллеге-неокантианцу Генриху Риккерту в 1910 году он пишет: «Меня ужасает качество публикаций в философских журналах, которые я читаю». А ведь речь идет о великой немецкой философской традиции. Возникает вопрос: все ли то, что обозначается при помощи того или иного понятия или термина, является действительно таковым?

Хосе Ортега-и-Гассет, который, по мнению Камю, является одним из самых выдающихся европейских мыслителей после Ницше, говорит, что продукты человеческой деятельности всегда должны характеризоваться степенью своей аутентичности. Иными словами, существует разное качество «делания» того, что может обозначаться одним и тем же понятием или термином. Например, если я играю в шахматы, то, по-видимому, этот вид моих занятий вполне правомерно называется шахматной игрой. Но могу ли я на этом основании считать себя шахматистом, отдавая себе отчет в том, что существуют те, кто это делает профессионально? Это же относится к философам или представителям других «мыслительных» профессий, число которых в наши дни неисчислимое множество. Поясняя эту мысль, Ортега-и-Гассет обращает внимание на то, что в действительности не все философы являются философами. Многие из них просто преподают философию из соображений престижа или для того, чтобы заработать себе на существование. Возникает вопрос: если они не являются философами, то на каком основании они преподают то, что называют философией? И что вообще они в таком случае преподают? Между тем существует огромное количество высших учебных заведений, в которых подобное неаутентичное преподавание называется образованием! И это касается отнюдь не только такой дисциплины, как философия. Возникает вопрос: если это происходит в реалиях, в существенно большей мере обеспеченных своей причастностью к многовековой традиции исследований и образования, то с чем же приходится сталкиваться нам? Разве для нашего образования не является актуальным осознание того, каким образом нам следует пытаться ответить на тот вызов, о котором говорила Ханна Арендт?

Вот так достаточно долго я приближаюсь к проблеме различения между знанием и мышлением. Как известно, это разделение принадлежит не самой Арендт. Еще Гераклит когда-то утверждал: «многознание уму не научает». Это означает, что проблема уже осознавалась в то время, когда еще не существовало множества образовательных учреждений. Существенно позднее Кант в «Критике чистого разума» обращает внимание на то, что любой, даже тупой или ограниченный, ум может достигнуть учености. Это, в общем-то, довольно мрачное обозначение того, что, как правило, чисто внешне выступает с претензией на обладание определенным статусом и авторитетом в обществе. Иными словами, человек может быть «ученым», но в то же время тупым и ограниченным! При этом Кант обращает внимание, что у такого человека отсутствует то, что он обозначает посредством любопытного понятия — Urteilskraft. Мы сталкиваемся в данном случае, как это часто бывает, с проблемой перевода. Слово Urteil в немецком языке многозначно. Это «суждение», «мнение». Оно может обозначать также и «решение суда» или «приговор», включая и божественный, то есть окончательный, не подлежащий отмене суд или приговор. К тому же вторая часть этого термина, Kraft, далеко не всегда аутентично воспроизводится на русском как «способность» или английском — power, что достаточно существенно модифицирует смысл того, что немецкий мыслитель пытался выразить своим понятием.

Вместе с тем Кант, обозначив проблему Urteilskraft в своей первой «Критике», будучи представителем эпохи Просвещения, все же не смог преодолеть стереотипы мышления, истоки которых восходят еще к Античности. Таким был, например, Платон — один из тех, кто, находясь под впечатлением трагической смерти своего учителя Сократа, пытался обратиться к мышлению, апеллируя к абстрактному миру «подлинных» идей. В итоге европейская интеллектуальная традиция, насчитывающая более двух с половиной тысяч лет, в своих различных вариациях развивалась преимущественно в том же русле.

Разумеется, подобного рода схематизация может показаться несколько поверхностной и утрированной. Да и сам Кант был далек от того, чтобы его взгляды можно было свести к простой схеме. Так, например, обозначая проблему Urteilskraf — проблему «силы» или «мощи» суждения, он отмечает еще в «Критике чистого разума», что существуют два ствола человеческого познания, которые происходят из одного неизвестного корня — чувственность и рассудок. Гениальное предчувствие! То есть Кант говорит о том, что в конечном счете наше знание есть результат взаимодействия двух элементов, которые, по-видимому, принадлежат неким глубинным, фундаментальным пластам нашего существования. Однако в рамках разделения на основании нашего опыта на чувственность и рассудок, рассудок оказывается у него доминирующим. И потому в первой своей «Критике» — «Критике чистого разума», обращаясь к прояснению того, каковы механизмы нашего познания мира, Кант говорит, что познание происходит под решающим воздействием рассудка, рациональности, которые отделяют себя от чувственного опыта.

Но мы живем в этом мире, в первую очередь переживая этот мир! Наше первое отношение к миру не есть абстрактное размышление по поводу этого мира. У нас всегда уже «есть» определенное, до-теоретическое отношение к миру, которое может быть самым разным, в том числе и не совсем приятным с первых мгновений нашего рождения, поскольку мы выталкиваемся из материнского лона в чуждую и далеко не всегда комфортную среду, по отношению к которой мы не властны. Не обладая необходимым генетическим потенциалом для проживания в мире, мы возлагаем надежды на мышление, которое должно помочь нам обрести навыки для ориентации и существования в мире.

И только в последней критике Канта, которая, как я уже отмечал, не совсем корректно переводится на русский язык как «Критика способности суждения», он сумел, достаточно неожиданно для самого себя, обратиться к мышлению более радикальным образом. Способность в данном случае — это бледное выражение того, что несет в себе немецкое слово Kraft, поскольку в этом случае имеется в виду скорее «мощь», «первородная энергия», «сила». Но дело даже не только в этом. Кант отнюдь не пытается сводить суждение (Urteil) к сфере логики. Он обращается к процессу нашего мышления. Когда я, например, говорю «роза есть цветок», я соединяю субъект и предикат. Но Кант обращает внимание на то, что суждения как акты мышления бывают разными по своей природе. Существуют «определяющие» суждения, когда нам дано понятие, которое лежит в их основании. Исходя из этого, мы определяем нечто как соответствующее этому понятию.

Однако существуют и «рефлектирующие» суждения. Кант осмысляет природу этих суждений, когда говорит о прекрасном или произведении искусства. С таким суждением мы сталкиваемся, когда оно выступает в качестве независимого от всеобщих законов. Обращаясь к последней «Критике» Канта, Арендт обращает внимание на то, что в этом случае мы сталкиваемся с постижением «конкретного», воздействующего на нас непосредственным, «жизненным» образом и не позволяющего подчинить себя универсальным, общим принципам. Арендт утверждает даже, что в этой «Критике» имеется продуктивный потенциал для политической теории. Возможно, она отказывается от того, чтобы ее называли философом, поскольку осознает, что традиционная философия оказалась в плену абстрактных схем мышления. По-видимому, она чувствует, что этот термин оказался слишком дискредитированным в XX веке.

Один из редакторов перевода последней «Критики» Канта на английский язык заметил, что Кант, сталкиваясь с неожиданными для себя самого проблемами, пишет ее так, как будто бы сам не читал первой «Критики». И это очень любопытное замечание. Как известно, Кант пытается завершить свой труд, исповедуя принципы, которые он обозначил в самом начале своей карьеры. Однако он обнаруживает, что они не работают по отношению к произведениям искусства. Дело в том, что мы не можем заставить себя, чтобы нам нечто нравилось, поскольку это нам предписывается теорией. В этом случае я нахожусь в каком-то состоянии, когда меня нечто привлекает, поражает, воздействует на меня не контролируемым мною самим образом. Речь идет о субъективном чувстве, которое не зависит от теоретических установок и предпосылок. Нам нечто нравится не в соответствии с предписаниями теории и доводами логики. И это ощущение часто предопределяет мою жизнь. Кант говорит, что для такого рода «суждения» нет твердого устойчивого основания, того, чем я оперирую и распространяю в надежде на то, что конкретное будет подчинено общему понятию. Эта «бездонность», это отсутствие оснований, когда я нахожусь под впечатлением, ставят под сомнение возможность выражения моего отношения посредством логических высказываний. Речь идет о вещах, которые неведомо почему происходят. Они не зависят от моей рефлексии.

Обсуждаемая проблема оказывается чрезвычайно важной для понимания состояния нашего мышления. То, что происходит в современном мире, более чем достаточное основание для того, чтобы осознать, что мы слишком злоупотребляем абсолютизацией абстрактной понятийности применительно к осмыслению реальности.

По утрам я, как правило, слушаю радио BBC. Так, например, недавно передали, что длительные переговоры американцев с «Талибаном», которые велись на протяжении целого года за спиной про-американского афганского правительства, все-таки сорвались. Вот уже долгое время США пытаются действовать на территории Афганистана. И мотивы эти побуждений, конечно, правомерны. Но в этом случае пытаются наложить абстрактные представления на реальность, которая им никак не соответствует. И не мудрено, что после 18 лет огромнейших финансовых затрат и человеческих ресурсов, в 2019 году количество жертв среди мирного населения страны существенно превысило все то, что происходило в прежние годы, а «Талибан» никогда не занимал таких лидирующих позиций. Возникает вопрос: для чего же были потрачены эти 18 лет? Не сталкиваемся ли мы и в этом случае с неправомерным применением общих идей, которые игнорируют специфику конкретной ситуации?

В 2019 году отмечалось 70-летие Китайской Народной Республики. Если бы кто-то 70 лет назад заговорил о факторе экономического и политического влияния Китая в мире, я думаю, этому никто бы не поверил. Сейчас же потрясения, которые касаются, например, ценных бумаг Китая, оказывают влияние на мировые финансовые рынки. Но долгое время Запад пребывал в уверенности, что экономическая мощь может быть построена лишь на определенных социальных основаниях и не может быть реализована в других культурах. В результате мы сталкиваемся с тем, что это произошло в очередной раз как-то неожиданно для нас.

Возникает вопрос: каковым же является наше мышление, которое по-прежнему воспринимает нечто лишь пост-фактум, в лучшем случае регистрируя, комментируя происходящие процессы? Стоит ли приводить примеры в подтверждение этому? Брекзит, Трамп, рост радикализма в Европе...

В прошлом году в печати появилась информация о Конгрессе ассоциаций политических наук Европы. Конгресс состоялся в августе 2018 года в Гамбурге. По-видимому, на нем была представлена элита политической мысли Европы. В нем приняло участие около 4 тысяч человек. Одна программа конгресса содержала около 250 страниц. Комментарии немецкой прессы по поводу этого конгресса были крайне саркастичными: «Они не понимают, о чем они говорят». Эта обособленность мышления от реальности, которое по-прежнему предпочитает пребывать в строго очерченных академических рамках, опять-таки приводит нас к мысли Ханны Арендт об углублении пропасти между мышлением и реальностью. В какой степени мы можем полагаться в образовании на то мышление, которое давным-давно утратило свою связь с реальностью и предпочитает оставаться самонадеянным?

Как образом нам найти в себе силы не воодушевляться очередными лозунгами и прожектами и определить свою собственную ответственность по отношению ко всему? Между тем «многоговорение» и «болтовня» умело используют очередные привлекательные лозунги, лишь усугубляя и без того крайне тревожную ситуацию в современном мире.

Прежде всего нам следует перестать уповать на то, что существует мышление в законченных формулах и канонах, к которым надо лишь приобщиться. Мы должны быть в большей степени требовательными по отношению к самим себе.

Лев Шестов писал когда-то, что драма Гамлета состояла в том, что его разъедала рефлексия. И он стал человеком лишь в результате трагедии. Грустно признать, но нам, по-видимому, по-прежнему необходим экзистенциальный опыт потрясения стереотипов нашего мышления. Вот почему в Античности трагедия считалась важным опытом в образовании человека. Нечто должно произойти с нами, что должно выбить нас из колеи уверенности в том, что существует готовое знание, которое в рамках системы образования должно быть просто транслировано. Как это сделать? Это всегда вызов. Нам следовало бы найти способы консолидации того профессионального сообщества, которое, к сожалению, распалось на постсоветском пространстве. В рамках этого разобщения и атомарного распада произошла провинциализация и без того не очень богатого профессионализма в сфере социальных наук. В системе образования по-прежнему процветает множество опасных мифов. Мы должны подумать о том, как создать программы, которые на самом деле могли бы быть образованием в плане формирования нашего мышления, не поддающегося соблазнам очередных мифов и иллюзий.

Ханна Арендт в одном из своих писем Хайдеггеру писала, что образование в Германии, во Франции, в Италии деградирует. В этой стране (имелись в виду США), отмечает она, идут похожие процессы, за исключением, возможно, Чикагского университета.

Возникает вопрос: каким образом наделить образование практической действенностью?

В VI книге «Никомаховой этики» Аристотель использует понятие фронезис. В русском переводе этого термина «рассудительность» утрачивается тот смысл, который вкладывал в него сам Аристотель. По-английски это понятие переводится как practical wisdom, своего рода know how. Это понятие, которое преодолевает дихотомию теории практики. Более того, ставит под сомнение возможность обособленной от реальности теории быть примененной на практике в социальной жизни.

Если бы я преподавал балет, то меня бы спросили о том, умею ли я сам танцевать. В этой и другой сферах обучать может лишь тот, кто сам умеет это делать на практике. Однако если кто-то преподает этику, уверены ли мы в том, что это самый нравственный человек? Обязательно ли это? И, как мы знаем, этот разрыв между тем, о чем человек говорит, и тем, кем является он сам, слишком часто имеет место.

Идея фронезиса, в понимании Аристотеля, заключается в том, что каждый из нас, находясь в мире, должен обладать способностью к практическим действиям и поступкам. Они не выводятся из изучения теории. Жизненная ситуация всегда индивидуальна и конкретна, и никакая теория не поможет мне принять решение в этой ситуации. Поэтому подлинная мудрость заключается в умении, искусстве. «Вот почему, — продолжает Аристотель, — Анаксагора и Фалеса и им подобных признают мудрыми, а рассудительными нет...» В этом случае существует нечто вроде «практической» мудрости. И далее Аристотель цитирует Гомера:

Боги не дали ему землекопа и пахаря
                                                               мудрость,
Да и другой никакой.

Тем самым он говорит о практической мудрости землекопа и пахаря. Обладающие этой мудростью не рассказывают другим, как и что делать, но делают это сами. И делая это, ответственны за то, что они делают. Следовательно, если у меня есть какие-то критические замечания по отношению к другому, я должен умерить свой пыл в своем критическом отношении и показать, как я могу делать это лучше. А это намного сложнее. Вот и на постсоветском пространстве у нас имеется множество тех, кто учит, но почему-то в сфере «делания», «фронезиса», поступков ничего не происходит. Как преодолеть это бедствие? Я думаю, что это и есть ключевая проблема образования.

К большому сожалению, Арендт так и не удалось по-настоящему реализовать свой интерес к проблеме das Urteilen, которую Кант обозначил в своей последней «Критике». Ее известное итоговое произведение The Life of the Mind, которое в переводе на русский не совсем корректно звучит как «Жизнь ума», а в немецком варианте озаглавлено как Vom Leben des Geistes — «О духовной жизни», так и осталось незавершенным. Ей не удалось написать заключительную, самую важную, по ее мнению, главу On Judging (Das Urteilen), в которой она намеревалась обратиться к проблеме природы процесса мыслительной деятельности человека по отношению к конкретной, фактической реальности, без навязывания этой реальности абстрактных схем знания.

Эта проблема по-прежнему остается крайне актуальной и для нашего времени.

Ханна Арендт. 1944. Фотография Фреда ШтайнаФрэнсис Бэкон. Номер VII из восьми этюдов к портрету