Общая тетрадь

вестник школы гражданского просвещения

 
 

Номер № 80 (4) 2020

Лев Толстой. Забыть прошлое: художественный вымысел или историческая истина*

Александр Согомонов, ведущий научный сотрудник Института социологии ФНИСЦ РАН

Кажется невероятным, но у графа Льва Николаевича Толстого (1828–1910) всегда были плохие взаимоотношения с историей. Он не любил историков, и в частности недолюбливал Соловьева. Изучение прошлого ему давалось очень тяжко. Познание мирового опыта через деятельность великих людей и смену правителей казалось ему неправомочным. Может быть, конечно, оттого что он плохо запоминал даты и события. А возможно, и потому, что хотел видеть в истории прежде всего дух и деяния народов, а здесь история на конкретные факты очень не богата. Существует даже предположение, что он бросил Казанский университет именно из-за истории, изучать которую не хотел, да и не мог. Но, как показывают многие его сочинения, он все же знал историю довольно хорошо и всегда увлекался историософскими рассуждениями.

И все же эта удивительная нелюбовь писателя к истории не помешала ему стать наряду с Вальтером Скоттом одним из самых знаменитых исторических романистов в мировой литературе. Есть ли у этого парадокса внятное объяснение? Возможно, и есть, но не думаю, что какое-то одно объяснение этого парадокса устроило бы всех биографов и исследователей творчества Толстого, да и просто читающую публику. Непостижимость личности Толстого и его мышления, собственно, и есть смысл самого парадокса.

Толстой действительно всегда был и остается для нас большой загадкой— человеческой, художественной и метафизической. Без преувеличения сотни людей пытались ее разгадать. И надо заметить, что гипотез  и всяческих домыслов в отношении его приватной жизни, мировоззрения, суждений и творчества было выдвинуто немало. Мы доподлинно в деталях знаем его биографию, опубликованы все его сочинения, письма, дневниковые записи, даже краткие и мелкие заметки и наброски. Одним словом, Толстой для нас совершенно открыт, как раскрытая печатная книга, и прозрачен, как великое литературное произведение, но... Но он по-прежнему остается неразгаданной до конца и потому великой тайной отечественной интеллектуальной мысли и мировой культурной истории в целом*.

Биография Толстого расписана чуть ли не по дням, благо он сам завещал нам свои воспоминания и дневники, которые вел хоть и с перерывами, но при этом с удивительной регулярностью — честно, бескомпромиссно и весьма дотошно. Для рассмотрения просветительского наследия Толстого я вначале постараюсь очертить его жизненный и интеллектуальный путь на манер художника-импрессиониста, то есть очень грубыми и контрастными мазками. Если Толстого нельзя познать «до конца», то составить о нем более или менее адекватное впечатление вполне реально. Не исключаю, что подобных биографических «импрессий» о Толстом может быть составлено предостаточно. Я же не претендую ни на какую оригинальность своей версии.

Нежный и чувствительный ребенок. Сложное и полное «чужих» воспитателей детство. Познал в отрочестве жизнь как форму насилия. С юных лет азартный игрок и отчаянный повеса. Авантюрист и мечтатель. Притязательный комильфо, но рано осознавший, по собственному признанию, свою «пустяшность». Жаждущий первенства актер и эстет. Молодой офицер, очарованный красотой войны в Крыму и на Кавказе. Просвещенный и рациональный мыслитель, практический философ. Сторонник религиозной свободы и реформ, противник церковного догматизма. Большую половину своей жизни считал себя атеистом, хоть и почитал веру и бога. Решительно пришел в христианство, едва достигнув 50 лет. Пытался понять бога разумом, но потерпел фиаско. Покидает церковь, и она, не смирившись с его «еретичеством», провозглашает его «отпадание» от лона своего. Не был ни западником, ни славянофилом. Был патриотом, но особого свойства. Государство и правительства почтением не жаловал. Всегда отстаивал личное и свободное понимание всего происходящего вокруг себя. Страстный поклонник жизненной философии античных стоиков «быть наедине с самим собой». Нетипичный помещик и неэффективный хозяйственник. Многократно в течение своей долгой жизни переживал депрессию, одиночество, духовные потрясения и кризисы, нравственные преображения и, самое главное, перемену ума. В зрелом возрасте после «духовного переворота» проклял любое насилие, агрессию и войны. Был склонен к метафизическому «побегу из жизни», в том числе и от самого себя. Практиковал самобичевание в текстах, вслух и открыто.

Высоко ценил дисциплину ума и бытового поведения. Почитатель западной моральной философии. Строптивый и упрямый человек, в любых ролях и на протяжении всей своей жизни. В аристократической среде не прижился, с русскими писателями и творческими людьми его отношения складывались крайне неровно. Угловатый человек, любитель крайностей. Сложный семьянин с невозможным характером, вечно принуждающий близких принимать его и только его образ жизни и мысли… Да-да, все это — граф Толстой.

И это был писатель с невероятной мировой популярностью и авторитетом независимого мыслителя, народного духовника, готового бросить вызов власти, церкви, да, собственно, кому сочтет нужным. Пожалуй, не было другой фигуры за всю вторую половину XIX и начало XX века, кто оказал бы столь глубокое воздействие на интеллектуально-нравственное развитие всего человечества, как Толстой. Он способствовал рождению свободы там, где ее никто не ждал и не принимал. Он менялся сам и менял обстоятельства жизни миллионов людей. Революции, альтернативные социальные движения и даже деколонизация в ХХ веке в значительной мере шли под ценностными лозунгами и идеями Льва Толстого. Вспомнить хотя бы его влияние на духовное формирование Махатмы Ганди и многих других «непротивленцев». И в конце концов, ведь не случайно же он — «зеркало» русской революции. Хотя, очевидно, совершенно в ином смысле, нежели тот, который навязывал нам Ленин.

Толстой на протяжении всей своей жизни постоянно менялся, причем настолько радикально, что вполне можно говорить о разных личностях с отличным мировоззрением, взглядами, стилем жизни и разной проповедью просветительской идеи. Единственное, что всегда оставалось в центре его художественно-философского внимания — это человек и народ. Скорее даже в обратном порядке: народ и человек. Собственная семья для него была важным жизненным проектом, но по отношению к ней он также не раз менял свою тактику и стратегию. Очень многие из его крупных и малых произведений написаны по мотивам самой значимой для него темы — семейные хроники и личные воспоминания. Именно реальные события и казусы его биографии служили фабульной основой для литературных замыслов.

В первой половине XIX века чрезвычайную популярность в Европе получил исторический роман. Создателем его классической формы по праву считается Вальтер Скотт. Его сочинения высоко ценились и получили широкое хождение в России. Белинский и Герцен видели в них невероятную просветительскую мощь. Вслед за ним русский читатель познакомился с творчеством Бальзака и Дюма и приблизительно тогда же этот литературный жанр был успешно импортирован в Россию. Однако является ли роман Толстого «Война и мир» историческим и тем самым просветительским в классическом смысле понятия? Вопрос этот отнюдь не праздный, а скорее даже напротив — центральный для понимания просветительского гения Толстого. В отечественном литературоведении мы вряд ли обнаружим серьезные сомнения по этому поводу, может за исключением совсем недавних публикаций. И связано это с тем, что роман Толстого официальной советской идеологией был признан в качестве высшего образца исторического и реалистического романа всего XIX века. Его критиковали, разумеется, с партийно-классовых позиций, но высоко чтили именно за эти достоинства. Филолог и философ-марксист Георг Лукач, в бытность вынужденного изгнания в советской России в 1930-е годы, написал довольно большое исследование «Исторический роман», в котором изложил ортодоксальный марксистский подход и дал многостраничному сочинению Толстого именно эту оценку*.

Исторический роман — это эпическое произведение, в котором изображена народная жизнь в переломный момент истории, а судьбы главных действующих лиц находятся под сокрушительным воздействием общественных сил. Реальным историческим фигурам отведены в таком романе второстепенные роли, а все повествование крутится вокруг жизни неизвестных истории персонажей, пусть и прописанных с невероятной силой реализма. В итоге сочинитель оставляет за собой право не только вершить судьбы своих вымышленных актеров, но и выносить оценку реально происходившим событиям, а кроме того, и резервировать за собой право быть выразителем нравственных уроков, вытекающих из авторского художественно-исторического повествования. В эти характеристики, как принято считать, вполне вписывается многотомная «Война и мир» Толстого.

Однако, во-первых, такое определение исторического романа не является исключительным и исчерпывающим, а, во-вторых, навязанные писателем оценки и нравственные уроки в массовом сознании быстро обретают характер устойчивого восприятия и легитимного изложения подлинной сути и опыта прошлого. То есть утрачивают исконное качество «авторской фантазии», как если бы это было зеркальным отражением подлинной истории. И тем самым люди стали проживать настоящее и видеть свою и мировую историю по шаблонам и зарисовкам именно популярных исторических романов, а в ХХ веке вдобавок еще и по телевизионным и кинокартинкам. Так, смыслы и последствия Отечественной войны 1812 года были переданы потомкам, а значит, и реинтерпретированы, именно Толстым, а не кем-то из великих историков, пусть даже и столь одаренных и самобытных, как Е.В. Тарле.

В результате в России во второй половине XIX века, я уже не говорю про весь советский период, гражданские уроки, извлекаемые из опыта прошлого, в большей степени зависели от художественного вымысла писателей, чем от научного конструирования. Трактовки исторических романов входили в ткань политических идеологий, а идеологии, в свою очередь, соревновались друг с другом за точность и адекватность понимания уже не столько самого прошлого, сколько его художественного отражения. Так, в частности, в царствование Александра III в публичном дискурсе реально противоборствовали «народ» Толстого и «народ» Победоносцева. И поскольку «победил» последний, то и не сложно от этого мировоззренческого триумфа провести логическую стрелку к пониманию всей консервативной линии в политике государства и его гражданской культуры.

Надо заметить, что Толстой сам проживал начало XIX века исключительно сквозь призму своих семейных хроник, практически все герои его великого романа узнаваемы, их имена и фамилии лишь немного им искажены. Большая же их часть так или иначе позаимствована из громадного пула родственников, близких, соседей и просто знакомых. Более того, складывается впечатление, что мифологизированные в романе и весьма далекие от подлинности сюжеты «войны» и «мира» выступают лишь фоном для воссоздания образов и событий из большесемейной хроники писателя. Кого-то он успел застать в детстве и юношестве, а кого-то воссоздал по устным рассказам и чужим воспоминаниям.

В чем тогда предназначение этой псевдоисторичности и какой просветительский эффект имел весь этот художественный вымысел? Сам Толстой мотивировал свое решение написать роман уверенностью в том, что никто другой не выразит тот опыт прошлого через судьбы людей так, как смог бы он сам. То есть уникальный опыт личного был возведен им в статус опыта универсального. А, значит, художественный вымысел, который, кстати, он сам вымыслом не считал, создает то новое знание, которое вполне достойно конкурирует с историческими документами и даже принципом историзма. А так как работу с первоисточниками Толстой не очень любил и не жаловал, то истиной резонно считал свой вымысел, а не исторические полотна, созданные учеными.

Забыть прошлое! Вот главный просветительский лейтмотив Толстого. Но при этом не забывать людей, народный дух и подвиги. Жить следует только сегодня и здесь. А коллективную память конструировать на базе семейных и родственных впечатлений. Этот подход будет возведен им в ранг истины в высшей инстанции, противопоставив ее высушенным фактам, с трудом извлекаемым историками из документов.

Истина — в художественном вымысле! А для гражданской культуры такая истина первична и чрезвычайно значима. Вот вам и ответ на вопрос о причинах невероятной популярности Толстого в России и за рубежом. По-прежнему образ Отечественной войны, сконструированный Толстым, а не историками, принимается за «подлинник». Все потомки воображают прошлое и как бы заново проживают его, перелистывая страницы «Войны и мира». Оказаться в плену толстовских картин прошлого — комфортно и познавательно. Примечательно, что Тургенев, с которым у Толстого всегда были неровные отношения, оценил «Войну и мир» весьма характерным образом: он был очарован жизненностью, красотами, свежестью, правдивостью романа, но никаких черт эпохи или тем более подлинной историчности в романе не обнаружил*. Похоже, все-таки для Тургенева не «сработал» толстовский принцип «забыть прошлое».

К вдумчивому историософскому рассуждению Толстой приступает лишь в Эпилоге, как будто бы утверждая, что все предшествующее изложение дает ему для этого предостаточно материала. Или, может, потому, что роман столь многостраничный, что до Эпилога дочитают немногие, но при этом навсегда останутся под впечатлением его искусства вымысла. Между прочим, так и произошло. Не только при жизни самого автора, но и спустя десятилетия люди помнят его талантливый вымысел, а суждения об истории остаются в поле интереса лишь очень узкого круга специалистов. Между тем именно в Эпилоге читатели сталкиваются с Толстым раннего просветительского периода. Когда писатель еще только нащупывал свое точное и правдивое «гражданское слово» и когда только начинал формировать свою аутентичную гражданскую «кладовую смыслов».

Роман был завершен вскоре после реформ 1861 года, и в Эпилоге мы считываем модно-либеральные для того времени взгляды и отчасти даже утилитаристские настроения Толстого. Во главу угла всякого исторического анализа он ставит понятие блага — для человека, людей, страны, человечества. И предлагает не выносить вердиктов историческим личностям, к примеру Александру I, поскольку кроме открытых для нашего понимания целей его деятельности существуют и недоступные нашему познанию цели, а следовательно, и историческое благо становится понятием гибким и динамично меняющимся. Полезность и вредность, прогресс и реакция суть гражданские двусмысленности, а отнюдь не неизменное мерило для идентификации  «хорошего и дурного» в опыте прошлого*.

Но, как утверждает Толстой, «так называемая» историческая наука не располагает объективным инструментом оценивания, что и естественно, поскольку «если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, — то уничтожится возможность жизни»*. В ней все имеет значение! И распутать этот клубок сложностей прошлого не так-то просто. И главное в рассуждении Толстого то, что настоящее всегда переживается именно в картине подлинной реальности прошлого. В этом акценте — громадная заслуга Толстого как просветителя.

Но как проистекает сам исторический процесс? Толстой, по сути, отвергает популярные в либеральной среде позитивистские версии о закономерностях, причинности и неизбежности, связанных в то время по большей части с идеями Соловьева и его последователей. Толстой действительно не любил историков и посему как будто бы назло им был склонен считать, что в отношении исторического прошлого может быть корректным только одно «объяснение»: «случай сделал положение; гений воспользовался им»*. Для того времени это был вызов науке, но для гражданского просвещения — уникальное «откровение».

Толстой отверг академическую гипотезу о предсказуемости прошлого с точки зрения настоящего, правда он и не видел необходимости рассматривать его исключительно сквозь призму этих двух понятий (случай и гений), которые, как он сам пишет, — весьма неясного содержания. «Забыть прошлое» в данном случае означает первым долгом отказаться от поиска в истории банальной ясности и наивной логичности, как, впрочем, и не видеть в истории лишь торжество хаоса над упорядоченностью.

Что позволило Наполеону стать тем, кем он стал — гением величия и славы? «Случайность, миллионы случайностей», — таков ответ Толстого на этот принципиальный для общественно-просветительской мысли вопрос. Случайности приводят его на самые вершины славы, случайности же и ниспровергают его оттуда. И тем не менее Толстой мощью своего художественного таланта пытается на века закрепить в сознании людей тезис о том, что Наполеон — не более чем «разбойник вне закона», действия его «жалки и гадки». И хотя его историческая роль громадна, сам же Наполеон после разгрома на востоке уже «не имеет больше смысла»*. Точка! Может, это и беспочвенное утверждение Толстого, но уж очень громкое, резкое и беспощадное.

Но не все великие актеры прошлого таковы. Толстой пожелал, а его неправомерно обвинять в излишней лояльности к императорам, чтобы образ Александра запечатлелся в сознании россиян совершенно иным — справедливым, соучастным, руководимым великой миссией и общими целями, а не мелочными интересами, и к тому же — высоконравственным «умиротворителем» Европы, целеустремленным человеком, хотя и его судьба тоже складывалась под влиянием множества случайностей. Толстой особо подчеркивает бездействие императора, когда шла народная война, и его активное лидерство во имя соединения европейских народов с самого начала войны европейской. Сколько научной истины в этом противопоставлении, пусть спорят ученые, потомкам важен этот патриотический водораздел, дабы не ослепнуть от ложной славы правителей, но и гражданский мотив, извлекаемый из понимания сути общего, солидарного, устремленного к благу людей исторического действия.

Великий писатель напряженно ищет смыслы, находит оптимальные способы для их художественного отражения и, безусловно, куда эффективнее всех историков, вместе взятых, формирует массовый просветительский «продукт» — отточенные исторические картины, обрамленные в адекватную нравственную рамку. Всякие возражения здесь тщетны, с такой гражданской «памятью» не полемизируют. Гражданский урок извлечен современниками и всеми последующими поколениями читателей. Хоть и навязан он Человеком, а истинность его — в личностной правде самого Толстого. И если вы не следуете принципу «забыть прошлое», вы никогда не извлечете из него никакие нравственные уроки. Таково просветительское предупреждение Толстого.

Но есть ли разумное объяснение в отстаивании такой истины, где грань между реальностью и вымыслом стерта? Толстой легко решает эту проблему для себя и своих читателей. Он отвергает сам метод редуцирования прошлого. «Предмет истории есть жизнь народов и человечества. Непосредственно уловить и обнять словом — описать жизнь не только человечества, но одного народа, представляется невозможным»* (курсив мой. — А.С.). В этом смысле толстовский принцип «забыть прошлое» не есть отказ от исторической памяти, а скорее запрет на традиционный метод познания прошлого через исследование деятельности единичных людей, правящих народом.

Ни божественные силы, ни воля правителей не имеют отношения к подлинной истории, претендующей тем более на извлечение из опыта прошлого позитивных гражданских смыслов. Именно этого Толстой и не видит в современной ему исторической науке. Отказ от учета божественного начала — фиктивен, ибо на смену древнему фатуму пришло новое допущение: «1) народы руководятся единичными людьми и 2) что существует известная цель, к которой движутся народы и человечество»*. Но такая подмена никак не способствует нашему пониманию того, что в действительности движет народами, убежден Толстой. Современные попытки такого познания прошлого ведут скорее к созданию «карикатур» на историю, а не к открытию ее подлинных значений и пониманию ее «силы». Поскольку «…тот, кто прочтет очень много исторических сочинений, невольно усомнится в том, чтобы новая сила эта, различно понимаемая самими историками, была всем совершенно известна»*.

В заключительной части Эпилога Толстой с присущей ему дотошностью и педантичностью пытается найти ответ на вопрос именно о движущих силах в истории. Задача его проста: убедить читателя в том, что историческая наука по разным причинам не видит, а точнее, даже не способна распознать смыслы исторического процесса с помощью традиционной академической оптики. Либо исторический процесс отождествляется с деятельностью правителей, либо интерпретируется сквозь призму господствующих или противоборствующих в обществе идей, либо еще проще — как многофакторный хаос. А между тем Толстой, по сути, впервые в отечественной социально-философской мысли предельно последовательно формулирует базовую гражданскую проблему — власть в ее отношении к праву и народу. Разными способами реализованную в мировом историческом развитии.

Всякое понимание гражданских смыслов начинается с того, как эта проблема разрешается разумом и претворяется в социальном действии. Толстой формулирует три мыслительные альтернативы, каждая из которых прямым образом влияет на концепцию и практикуемую в обществе модель гражданского просвещения. Три альтернативы логически вытекают из трех возможных допущений: «Или 1) признать, что воля масс всегда безусловно передается тому или тем правителям, которых они избрали, и что поэтому всякое возникновение новой власти, всякая борьба против раз преданной власти должна быть рассматриваема как нарушение настоящей власти. Или 2) признать, что воля масс переносится на правителей условно под определенными и известными условиями и показать, что все стеснения, столкновения и даже уничтожения власти происходят от несоблюдения правителями тех условий, под которыми им передана власть. Или 3) признать, что воля масс переносится на многих властителей, но под условиями неизвестными, неопределенными, и что возникновение многих властей, борьба их и падение происходят только от большего или меньшего исполнения правителями тех неизвестных условий, на которых переносятся воли масс с одних лиц на другие»*.

Ни одно из этих допущений Толстой не признает достаточным для понимания исторического процесса как преломленной во власти воли народных (то есть гражданских) масс. Впрочем, еще более критичен он в отношении, как он сам формулирует, общих отвлечений, «под которые возможно подвести наибольшее число событий… что в этом отвлечении состоит цель движения человечества»*. Что же это за отвлечения такие? Все просто, это — универсалии западной цивилизации. Свобода, равенство, просвещение, прогресс, культура. И Толстой не оставляет нам никакого сомнения в том, что сам-то он не считает никоим образом доказанным, что цель человечества состояла бы в свободе, равенстве, просвещении и т.д. Напротив, опыт прошлого как раз доказывает прямо противоположное. Следовательно, полагает Толстой, все существующие попытки историков объяснить исторический процесс будут касаться жизни и деятельности правителей или авторов отвлеченных идей, и ничто из этого не станет подлинной историей «жизни народов».

Явствует ли из этого рассуждения Толстого, что во время написания «Войны и мира» он уже отвергает ценности и идеи западного Просвещения? Думаю, что все-таки еще нет, но для него это было временем напряженного внутреннего поиска. Толстой тогда не был столь критичным ко всему современному, каким он стал к концу XIX столетия. Но в его мыслях и текстах мы все отчетливее прочитываем не только откровенный антиакадемизм, но и все усиливающийся критический настрой по отношению к власти и цивилизации в целом. Объяснение этому предлагает нам сам писатель: «Присутствие хотя не высказанного вопроса о свободе воли человека чувствуется на каждом шагу истории. Все серьезно мыслившие историки невольно приходили к этому вопросу. Все противоречия, неясности истории, тот ложный путь, по которому идет эта наука, основаны только на неразрешенности этого вопроса»*. И, противореча самому себе, Толстой продолжает мыслить о свободе уже не как об отвлеченном понятии, а как о вполне осязаемом и открытом разуму историческом феномене: «…все стремления людей, все побуждения к жизни суть только стремления к увеличению свободы… представить себе человека, не имеющего свободы, нельзя иначе, как лишенным жизни»*.

Впрочем, свобода не есть вопрос разума, полагал Толстой, а толпы непросвещенных людей принимают за свободу лишь какие-то отдельные проявления жизни, забывая в том числе и о «законе необходимости». И если разрешение извечного противоречия между свободой и необходимостью не удается наукам, то у истории имеется одно важное преимущество: она анализирует не самую природу воли человека, а рассматривает представления о ее проявлениях в прошедших и в известных условиях. И посему, утверждает Толстой, она выступает наукой «опытной» в противоположность ко всем остальным «наукам умозрительным»*. У нее нет в сравнении с богословием и этикой неразрешимых тайн, она обладает знанием об этих противоречиях, которые уже некогда разрешились. И в этом главный, согласно Толстому, просветительский потенциал истории: она и есть сосредоточие и выражение человеческого опыта — опыта познания свободы и необходимости. Ведь «то, что известно нам, мы называем законами необходимости; то, что неизвестно, — свободой. Свобода для истории есть только выражение неизвестного остатка от того, что мы знаем о законах жизни человека»*.

«Забыть прошлое» вовсе не предполагает отказа от знания прошлого. Забыть следует лишь то прошлое, которое произведено ложной наукой и является заблуждением. Нет объективных законов в истории человеческой, все прошлые события суть произведения свободной воли человека. Условия жизни людей могут быть разными, и воля людей не есть причина исторических процессов и явлений. Забыть следует ту историю, которая продолжает изучать прошлое по старинке, в соответствии с логикой позитивистских законов. Но в борьбе новых взглядов и старой науки теряется истина: «…стоит только признать закон необходимости, и разрушается понятие о душе, о добре и зле и все воздвигнутые на этом понятии государственные и церковные учреждения»*.

Толстой еще далек от мысли отвергнуть их, но видит пагубную двусмысленность в отношениях свободы и необходимости, проявленной в функционировании этих институтов. И все же он интеллектуально движется в сторону признания примата необходимости, поскольку самым фундаментальным образом верит в то, что, допустив «нашу свободу, мы неизбежно приходим к бессмыслице».

Неужели логический круг толстовской философии истории замкнулся и привел писателя в тупик? Отчасти да. Но мне кажется, что он и сам это понимал, завершая свой титанический труд над «Войной и миром». Ему нужно было вновь протестировать свой художественный метод. И Толстой решает написать нечто конкретно историческое. Ну и, разумеется, как все его предшественники, обращает свой пытливый ум к эпохе и личности Петра I. Но при этом кардинальным образом порывает со всей предшествующей отечественной традицией дискурса петровских перемен и познания российского опыта прошлого через историчность Петра.

Великий писатель по-разному относился к просвещению, на протяжении жизни менял свои взгляды и установки к нему. Он сам, безусловно, дитя европейского Просвещения, но с грустью наблюдавший, насколько поляризовалось российское общество в результате Петровских реформ, и прежде всего в социальном и культурном смыслах. Но что послужило причиной этому? Была ли иная историческая альтернатива? И какова подлинная роль царя-реформатора во всем этом процессе?

Очевидно, обращение Толстого к Петровской эпохе было не случайным. Европеизация отечества не виделась ему однозначным и тем более позитивно завершенным историческим проектом. Во что мог бы вылиться этот новый замысел писателя, можно только гадать. Вероятнее всего, он задумывал новый роман по образцу «Войны и мира», то есть через реконструкцию эпохи средствами художественного вымысла и личностной истины. Хотя, возможно, и с большей опорой на исторические документы. Проект не удался, Толстой бросает работу. И как будто бы навсегда отворачивается от истории. Неужели он просто не смог вообразить самого себя в эпоху Петра Великого, и поэтому выработанная ранее великим романистом модель историко-художественного вымысла обернулась против него же самого? Скорее всего, но только отчасти. Принцип «забыть прошлое» мешал ему завершить любой историко-художественный замысел.

Толстой не единожды приступал к написанию исторических сочинений, но довел до конца только один художественный проект, сделавший его мировой литературной знаменитостью*. До «Войны и мира» он приступал к написанию романа «Декабристы», задумывал жизнеописание Павла I, историю изгнания Меньшикова. А в 1870 году мечтал о написании драматического произведения из времени Петра Великого. Из этого ничего не вышло, несмотря на глубокое изучение им театрального наследия Шекспира и Гете. Писатель вновь возвращается к жанру романа. Пик работы приходится на 1872 год, он настолько был увлечен этой работой и уделял этому так много времени, что у его близких сложилось впечатление, что вот-вот из-под его пера выйдет новая поэма в прозе о Петре Великом. Среди множества книг, которые он тщательно изучает, есть избранные тома «Истории» и «Публичные лекции о Петре» С.М. Соловьева. Но Толстой ищет свой взгляд в прошлое.

Судя по письмам, ему страстно хочется начать писать, но он не может. Толстой намеревался не столько сконцентрироваться на личности царя, сколько описать его окружение, отразить само время, вникнуть и передать смысл главного спора эпохи об общественных укладах России. Не случайно по изначальному замыслу роман должен был быть назван «Старое и новое». Но, пожалуй, самое главное: Толстой не желал ни идеализировать царя, ни тем более умалчивать об «оборотной стороне» его характера и деятельности. Это намерение вполне укладывалось в обновленную Толстым версию просвещения через историю. Писателю между тем уже шел пятый десяток.

По множеству сохранившихся отрывков можно предположить, что Толстой больше тяготел к жанру подлинно исторического романа, писатель дистанцировался от событий и персонажей, старался по максимуму следовать первоисточникам, прежде всего в языке и бытовых зарисовках отдаленного от него времени. И видимо, это и погубило весь замысел. Толстой не распознал себя в той эпохе, не смог вообразить и представить опыт прошлого как свой личный. Потерял интерес к «чужой» правде. Не видел резона домысливать за своих будущих героев, они были для него страшно далекими в сравнении с героями «Войны и мира» и «Анны Карениной». Толстой уступил ужасающей силе своего же принципа «забыть историю».

Но самый главный конфликт назревал в нем самом как просветителе. По его личному признанию Петр I опротивел ему как личность. Гораздо позднее своему секретарю он выскажет это в полемическом запале: «По-моему, он был не то что жестокий, а просто пьяный дурак»*. Замысел был похоронен. «Забыть прошлое» на сей раз удалось буквально, на все 100%.

Эта многолетняя работа над временем Петра укрепила Толстого в мысли, что история есть документирование зла и насилия. И отношение к ней у него стало еще более отчужденным. «Забыть прошлое» переосмысливается и постепенно превращается в более сконцентрированное по мысли жизненно-просветительское кредо. Писатель уединяется в Ясной Поляне, замыкается в кругу семьи и с невероятным ускорением движется к своему «духовному перевороту», который бурно переживает на рубеже 1870–1880 годов.

Работая над Петровской эпохой, Толстой, пожалуй, впервые для себя «открыл» смысл русской истории, по крайней мере в ее самый привлекательный для писателя 100-летний период — от Петра I до Николая I. Время Петра нуждалось в новом просветительском освещении. В письме Н.Н. Страхову (1872), признаваясь в сложностях написания романа, он уверенно пишет: «Весь узел русской жизни сидит тут»*. В апреле 1873 года Толстой бросает работу над романом и никогда больше к нему  не возвращается. В завершение же делает важное признание: Петр «не только не заключает в себе ничего великого, а, напротив того, все качества его были дурные. Все так называемые реформы его отнюдь не преследовали государственной пользы, а клонились к личным его выгодам»*. Обаяние темы было утрачено, принцип «забыть прошлое» восторжествовал метафорически и в прямом смысле.

Толстого захватывали исторические тайны и загадка эпохи Петра, но фабула не выстраивалась и, главное, он не мог найти интригующую его просветительскую идею. В «Анне Карениной» таковой была идея семейная, в «Войне и мире» — народная. И тогда Толстой вновь возвращается к давно заброшенному им проекту — роману о декабристах. Причем не столько о самом движении и восстании ему хотелось написать, сколько об их высылке и последующей жизни в Сибири. В нем он планировал выразить «дух» русского народа в плане, как выразился Толстой, его «силы завладевающей». Синхронизировать и свести воедино сибирскую ссылку взбунтовавшихся дворян и движение на восток крестьян-землепашцев представлялось Толстому альтернативной и ненаписанной доселе русской историей. И тут его личный опыт помещика и одновременно европеизированного аристократа был бы ему в помощь. Однако встреча ссыльных с сибирским крестьянством на страницах романа Толстого тоже не состоялась. Он забросил и эту затею.

Принцип «забыть прошлое» в конце 1870-х годов обретает строгие и четкие грани. Толстой отказывается писать что-либо художественное, основанное на подлинных событиях русской истории. Он, может, и захотел бы, если речь шла бы о народной истории, а писать про правящий класс больше уже не желал. Но ведь именно там происходили реальные события, а в опыте народной жизни исторически значимое прошлое отсутствует как таковое.

Толстой все больше укрепляется в своем отрицании государства. Впервые откровенно об этом он написал во время своего пребывания в Париже (1857) в письме В.П. Боткину: «…государство есть заговор не только для эксплуатации, но, главное, для развращения граждан». И тут же добавляет относительно своего практического к этому отношения: «…никогда не буду служить нигде никакому правительству»*. В этой сентенции нет никакого анархизма и тем более революционного запала. Просто принцип «забыть прошлое» неизбежно приводил великого мыслителя к неприятию тех институтов и учреждений, которые глубоко укоренены в истории; все они по природе своей — двойственные, а с нравственной точки зрения еще и неоднозначные. Это касалось государства и церкви. «Забыть» графу Толстому стало угодно не только прошлое, но и все его грандиозное институциональное наследие.

Уже на исходе своего жизненного пути, осенью 1905 года, Толстой в последний раз понастоящему загорится идеей написать живое историческое сочинение. На сей раз об Александре I. Ранее он относился к нему, мягко говоря, критически и не жаловал по-человечески, хотя и выписал в «Войне и мире» его позитивный образ. И вдруг Толстой загорелся сюжетом его тайной кончины в связи с легендой о старце Федоре Кузьмиче. К тому моменту революционные события в империи достигли своего апогея, и Толстой, живо на все это реагируя, напряженно искал параллели из материалов богатой на бунты и восстания отечественной истории. И, естественно, вновь обратился к своим декабристским изысканиям.

Согласно легенде, Александр I не умер в канун восстания декабристов, а тайно скрылся и поселился старцем где-то в Сибири, назвавшись Федором Кузьмичем. Писатель признавался друзьям, что фабула удивительна и сюжет его захватил. Он вдруг заинтересовался внеисторическим явлением, пытаясь привить его к исторической почве*. Художественную силу легенды он видел в возможности ее просветительского преломления через «факт» того, что даже царствующая персона может совершить исход из истории.

Судя по наброскам, он намеревался написать исторический роман, но на абсолютно не подтвержденную источниками фабулу. Толстой не видит в этом для себя проблемы и вновь демонстрирует читателям свой просветительский дар — вымыслом утверждать истину. Бегство императора из истории, пожалуй, был бы лучшим для Толстого примером для иллюстрации высокого смысла принципа «забыть прошлое». К тому же — примером нравственно осмысленным. Ведь отшельничество Александра может быть понято как искупление грехов за годы императорства. А такой выход из исторической реальности вполне укладывался в новую просветительскую концепцию Толстого. Однако «Посмертные записки старца Федора Кузьмича» Толстой тоже не завершил. Причин для этого было немало, и, возможно, он просто не смог себя пересилить и объявить то, что никогда не существовало, истинно реальным событием. Долгий цикл «работы» с отечественной историей вновь завершился очередным творческим фиаско писателя.

В молодости Толстой, впервые испытав неудачи на литературном поприще, в 1857 году уезжает в Европу, где приступает к пристальному изучению западной модели образования, решив испытать себя и в этом новом для себя призвании*. Впрочем, быстро разочаровывается в ней, чему способствовало его второе и заключительное путешествие на Запад в 1860 году. Это разочарование, как, пожалуй, и все остальное у Толстого, было парадоксального свойства, а в данном случае — сочетанием удивительного радикализма и архаичности, как точно подметил в свое время выдающийся советский филолог Борис Эйхенбаум в исследованиях наследия Толстого*.

Совершенно неожиданным разворотом своей мысли Толстой различил элементарную «грамоту» и «жизненное образование». В своем журнале «Ясная Поляна» в 1862 году он публикует статью «О методах обучения грамоте»*, где утверждает, что большая или меньшая грамотность никак не сказываются на жизненном образовании, разумея под последним житейские, трудовые и лишь отчасти профессиональные навыки людей. Ни о какой будущей гражданской жизни молодых поколений у него речь не шла. Со всей присущей его раннему стилю прямолинейностью и жесткостью Толстой обрушивается на существующую в России и мире отстраненную от потребностей людей педагогическую практику и без каких-либо сомнений относит себя к тому редкому меньшинству педагогически мыслящих людей, кто в грамотности не видел пользы. А то и только вред, подобно славянофилам старшего поколения.

«Все жизненные вопросы чрезвычайно легко разрешаются в теории и только при приложении к делу оказываются неразрешимыми… Спор в нашей литературе о пользе и вреде грамотности, над которым так легко было смеяться, по нашему мнению, есть весьма серьезный спор… и заключается в неясном постановлении вопроса»*. Откуда ждать прояснения? Толстой не предлагает программного взгляда, но предельно последователен в проведении своего народно-воспитательного пафоса: «В чем состоит задача и потому программа народной школы, мы не только не можем здесь объяснить, но и вовсе не полагаем этого возможным. Народная школа должна отвечать на потребности народа — вот все, что мы можем сказать положительного на такой вопрос»*.

Логический круг замкнут. Есть потребность народа в гражданских знаниях и навыках? Так прямо, конечно же, Толстой не спрашивает, но его внутренняя мысль приводит его к признанию их бесполезности, а отчасти и вредности. Нужно ли «мужику» такое образование? Разумеется, нет. Но «мужик» для него — не социальный статус и не экономический актор. А нечто более сущностное, глубинное и метафизическое. У него есть свой инстинкт и воля, он не сопротивляется педагогическому воздействию, а в реальной жизни разумеет только свою свободу.

Читая ранние педагогические статьи Толстого, несложно обратить внимание, насколько сильным было его влияние на становление народничества как общественно-мировоззренческой группы мыслителей и практиков. Однако считать Толстого протонародником не только некорректно, но и абсолютно ошибочно. Его просветительская философия прямо противоположна им. Он отрицает всякое стремление извне дидактически «повлиять» на сознание народных масс. «Народный инстинкт», как трактует философию образования писателя Б. Эйхенбаум, «должен быть сохранен в неприкосновенности»*. И в этом Толстой гораздо радикальнее славянофилов. Не нужны тульскому мужику ни технический прогресс, ни литературы, ни Пушкин, ни Гоголь, как и ничто иное из арсенала культуры. Толстой громит модерн и всю современную цивилизацию, как не дающую научно завершенного и морально выверенного знания. Учить этому — педагогическое преступление. И потому, апеллируя к народному образованию, он обнаруживает для себя верного «союзника» в своей же собственной философии антимо-дернизма. И здесь Толстой удивляет, шокирует, всячески преодолевает общественное невнимание к самому себе. В конце концов, создает почву для возрождения интереса читающей публики к своим мыслям, а позже — вновь возвращается на литературное поприще. Для возврата в большую литературу тема народного образования была избрана им весьма удачно и, главное, стратегически верно.

Казалось бы, тему гражданского просвещения народных масс Толстой табуировал. В привычном смысле понятия — да, закрыл за ненадобностью. Однако с возрастом он не только не отходит от своих ранних радикальных позиций в философии образования, но и глубоко продумывает их, хотя вновь высказанные им мысли вслух становятся еще более эпатажными для публики. Даже несмотря на то, что ближе к последней декаде XIX столетия он уже не просто общепризнанный авторитет, но и живой символ масштабного мирового движения социо-культурной альтернативы буржуазному модерну. Впрочем, восхождением на олимп славы он попрежнему обязан своим парадоксальным мыслям и сочинениям, в частности в области философии образования и этики, а не только массовому движению толстовцев.

Чем ближе Толстой подходил к периоду «духовного переворота», тем прозрачнее становилась его философско-просветительская позиция, тем более ценностно обоснованными, внятными и критическими они предъявлялись им всему миру. Философия ненасилия Толстого, путь к которой он начал в самом детстве, так или иначе двигала его разум к новым интеллектуальным «откровениям».

Государство и власть суть всегда насилие. Следовательно, всякое гражданское просвещение также должно быть основано на идеях и ценностях ненасилия. Не должно быть насилия ни в дидактическом содержании, ни в методах. А это значит, что систематическая работа с сознанием народа не то чтобы не нужна, а при известных обстоятельствах просто вредна. Равным образом и принцип «забыть прошлое» должен осуществляться в просветительской практике ненасильственно. Историческая докса, если она выстроена в интересах государства, преступна; если с противоположных или тем более протестных и оппозиционных позиций, то ведет к утрате народной исконности и разрушает традиции.

Остается лишь одна возможность: «забыть прошлое»! И это надлежит совершить с легким сердцем и свободно, а не в результате внешнего давления или индоктринации сознания, хотя лучше всего прошлое и не вспоминать вовсе, если нет на то народной потребности.

Педагогические эксперименты Толстого в Ясной Поляне были неожиданными и весьма рискованными. Замкнувшись в своем узком и семейно-мужицком кругу, писатель активно творит и действует. Хотелось ли ему создать «рай» в одном отдельно от всего остального мира месте? Скорее да. Но мыслит он по-прежнему глобально. Его «Азбука» была составлена как для крестьянских детей, так и императорских отпрысков. В открытой им деревенской школе Толстой делал, что считал нужным, но все же мечтал создать идеальный образец для ее массового тиражирования.

Сам Толстой свои поисковые эксперименты считал вполне успешными. И в значительной степени под их влиянием уже в самом начале 1880-х годов Толстой начинает проповедовать идеи и ценности, абсолютно не принятые в просвещенном обществе. Он бросает вызов не только современной цивилизации, но и Просвещению в целом. Для этого он прекращает свою деятельность на поприще изящной словесности и приступает к написанию масштабного цикла духовных сочинений, в которых обосновывает свою позицию, взгляды и свою веру. А вера его существенно отличалась от православной. Цензура запрещает почти все эти сочинения к публикации и, по сути, запрещает «обновленного» Толстого для представления широкой публике. Даже вполне спокойную по тональности, но при этом очень откровенную и глубокую по проникновенным смыслам «Исповедь», и ту не допустили в тираж буквально в самый последний момент, изъяв из типографии. Толстой активно публикуется за границей. Большинство его сочинений того времени уже не столь многостраничны, как раньше, но при этом выходят колоссальными тиражами. Отныне он проповедует миллионам людей всего мира свое просветительское кредо.

Но принцип «забыть историю» не дает ему покоя. Полагая государство за «заговор» против людей, Толстой понимает, что извлекать из властно одобренного опыта прошлого можно лишь негативный опыт предков и вряд ли что-либо вдохновляющее на нравственную жизнь их потомков. Не случайно поэтому в рассказе «Чем люди живы» он располагает любовь и ненасилие в самый центр своей «обновленной» мировоззренческой вселенной. Толстой уверовал в то, что вещает от имени народа, и, как ему тогда казалось, выражал народные мысли и настроения. Наивно полагая, что этой нравственной проповедью он сможет облагородить власть и даже самого императора. Но у Александра III был свой «гуру» и он слышал мысли и чаяния народа, преломленные в словах и подчиненные умонастроению Победоносцева. Толстой вновь проигрывает идеологическое сражение и становится в определенном смысле даже «врагом» родного православного государства.

Очередная неудача Толстого приводит его к еще большей замкнутости в придуманном им же ценностном мире. Толстой в это время, как пишет П. Басинский, решительно порывает с изящной словесностью в пользу публичной трансляции своих обновленных смыслов*. Он пишет цикл духовных сочинений, отчасти связанных друг с другом, но каждый раз представлявших из себя вполне завершенный и автономный труд. Большей частью они выходят либо за рубежом, либо самиздатом.

Все, что выходит из-под пера Толстого в это время — не литература, не журналистика, не беллетристика. А новое и обновленное исключительно самим Толстым духовно-гражданское просвещение. В небольшом эссе «В чем моя вера» (1884) он уже не просто подвергает ревизии религиозные постулаты, но и наносит сокрушительный удар по церкви. Эссе было издано подпольно в количестве 50 экземпляров и тем не менее получило громадный публичный успех. По сути, для всей отечественной традиции эта публикация стала первым казусом диссидентского просвещения. Принципом «забыть прошлое» пронизано все содержание эссе, правда весьма нестандартным даже для самого писателя образом. Отрицание церкви вынуждает Толстого «забыть» по крайней мере ее историю. «Церковь» — это слово, обозначающее обман. Церковь извратила евангельское учение и правила с помощью лжи умами людей на протяжении многих столетий*.

В отличие от логики «старого» просвещения, диссидентское по смыслу отрицание церкви отнюдь не приводит Толстого ни к атеизму, ни к агностицизму. Напротив, он еще больше погружается в придуманный им самим христианский космос и уверен, что у человечества нет иного пути, кроме как очиститься от заблуждений и избавиться от клерикального обмана. Богословский замысел Толстого — реформа догматов и очищение церкви. Он создает свой авторский перевод Евангелия. И ни на секунду не допускает своего отступничества от «дела Христова», а познание христианского учения полагает «делом разума» человеческого*. Но и здесь судьба распорядилась таким образом, что его жизнь и мысли пошли автономными друг от друга путями.

Сам писатель никогда не был лидером толстовцев и не желал им становиться. Вероятно, от недостатка лидерских качеств, но все же скорее потому, что вообще не оставлял для себя возможности какого-либо участия в сектантском движении. А возможно, и в силу сочетания этих обстоятельств. Но как бы то ни было, толстовцы, может, и не стали последовательными проводниками нового просветительства Толстого, зато были вполне успешными практиками, создавшими общины-скиты и исповедовавшими коллективный стиль жизни, пропитанный идеями и принципами толстовского духовного диссидентства. Их издательская деятельность внутри и за пределами России была заметной и вполне масштабной, а по существу — просветительской. Хотя и не в исконно гражданском смысле, а больше с точки зрения организации свободных и автономных от государства и общества квази-гражданских микрокоммун.

Принцип «забыть прошлое» рельефно просматривается во всех поздних литературно-богословских сочинениях писателя. И в особенности в его последнем крупном сочинении, нравственном словаре «Путь жизни», написанном им в год смерти (1910). В нем Толстой, кроме всего прочего, проповедует стоическую идею об актуальности жизни в настоящем, ибо только такая жизнь разумна и этически оправданна. Толстой не признает бытие зла, отвергает осмысленность смерти и весьма не ортодоксально трактует пространство и время души.

Во Введении к словарю он пишет, что человеку надлежит понимать свою жизнь как соединение «своей души со всем живым любовью и сознанием своей божественности — с Богом, достигаемым только усилием в настоящем», ибо «душа не была и не будет, а всегда есть в настоящем»*. Курсив Толстой сделал сам на обеих формах не настоящего времени глагола «быть». И тем самым посылает читателю свой концентрированно-нравственный импульс: сознание и мышление существуют только в настоящем, а о том, как будет себя сознавать душа после смерти тела, не дано знать человеку, но, главное, «и не нужно ему»*. Прошлое или будущее суть воображение человеком себя в других мирах, а это лишь препятствует его актуальной сосредоточенности и усилиям на достижениях в мире настоящего. Не нужно знать, что будет в будущем, но и, строго говоря, не нужно понимать и прошлое. Человеку надлежит стремиться лишь к одному — постижению и достижению ничем не нарушаемого блага настоящего.

И эта парадоксальная мысль Толстого волею судьбы стала для него завершающей долгий цикл мировоззренческих и просветительских исканий в строгой приверженности принципу «забыть прошлое». Своего рода кратким завещанием и нетипично емким для его художественного стиля философским посланием всему человечеству.

Разведя в молодые годы государство и общество, что само по себе для отечественной интеллектуальной традиции середины XIX века было необычным, Толстой заклеймил государство как воплощение агрессии и насилия. И, казалось бы, поставил точку на теме логичности и полезности гражданского просвещения, считая его подспудно ложным концептом, работающим на интересы государства. В самом деле, полагая, что абсолютному большинству россиян хорошо и комфортно в их локальных общинах, он искренне недоумевал, зачем еще их тащить куда-то в неведомые дали гражданского общества с незнакомыми и чуждыми ценностями и нормами. Тем не менее Толстой постоянно и неустанно работал над этой, как оказалось, непростой для него темой, считая ее трудноразрешаемой дилеммой всего культурно-политического развития России.

Принцип «забыть прошлое» вынуждал Толстого выражать публично совсем небанальные идеи о теософии разума и смыслах жизни, отказаться от церковно-государственной ортодоксии и в конце концов привел его к уникальной трактовке исторической истины как личного переживания. Он не проповедовал «забыть историю», но, разуверившись в академизме, искренне полагался только на то знание прошлого, которое для него актуально, пронизано народными смыслами и не навязано государством, церковью или светскими идеологиями.

Ответ Толстого на вызовы официальной исторической доксы был бескомпромиссным и решительным, хоть и в научном смысле абсолютно необоснованным. Современники поразному относились к просветительскими «откровениям» Толстого, кто-то воспринимал их буквально и всерьез, кто-то счел за старческое дурачество, но мимо него не прошел в буквальном смысле ни один отечественный мыслитель, претендовавший в XIX–XX веках на оригинальность своей просветительской концепции. Поистине каждый находил у Толстого нечто такое, за что ему хотелось зацепиться в своих рассуждениях, как и то, что отвергалось им бесповоротно.

Похоже, что эту традицию амбивалентности в отношении интеллектуального наследия Толстого заложили именно русские народники, которые, казалось бы, должны были быть крайне близкими ему по ценностям, «духу» и вектору мышления. Однако случилось нечто малопредсказуемое. Народники Толстого не приняли, хотя и не отвергли.

Леонид Пастернак. Расстреливание французами поджигателей в Москве.  Иллюстрация к «Войне и миру». 1893Илья Репин. Николай Мирликийский избавляет от смерти трех невинно осужденных. 1888.Илья Репин. Портрет Толстого в розовом кресле. 1909