Общая тетрадь

вестник школы гражданского просвещения

 
 

Оглавление:

Семинар

Тема номера

ХХI век: вызовы и угрозы

Концепция

Дискуссия

Наш анонс

Свобода и культура

Новые практики и институты

Личный опыт

Идеи и понятия

Горизонты понимания

Nota bene

№ 30 (3) 2004

Кризис российского либерализма?

Борис Капустин, доктор философских наук, профессор Московской высшей школы социальных и экономических наук

Вряд ли может удивлять тот факт, что разговоры о кризисе, а то и крушении российского либерализма резко активизировались после поражения партий, идентифицируемых в качестве либеральных, на парламентских выборах 2003 года. Я думаю, однако, что вопрос о кризисе либерализма (как и любого крупного политического течения современности) слишком масштабен, чтобы быть столь жестко привязанным к судьбе тех партий и движений, которые объявляют себя его носителями. В Англии, к примеру, некогда великая Либеральная партия в ХХ веке превратилась в политического карлика и, в конце концов, прекратила самостоятельное существование, слившись с социал-демократами Д. Оуэна. Однако — и вполне резонно — это не послужило основанием для широких дискуссий о кризисе или крушении английского либерализма. Итак, мой первый тезис заключается в том, что из упадка носителей либеральной идеологии нельзя автоматически заключать о кризисе либерализма как общественного явления (либеральных институтов, процедур, практик). Вопрос о кризисе либерализма как общественного явления требует особого изучения, не сводимого к рассмотрению того, что происходит с либеральными партиями и другими его «штатными» носителями.

Далее. В России в 2003 — 2004 годах наиболее впечатляющие проявления кризиса «штатных» носителей либерализма обнаруживаются в реакции либералов на свое декабрьское поражение, а не в нем самом. Электоральные успехи и неу­дачи — нормальное явление в рамках демократических изби­рательных циклов. Сами по себе они могут свидетельство­вать лишь о тактических поражениях (или победах), но не о кризисах и стратегических разгромах. Тактические пора­жения становятся стратегическими разгромами тогда, ког­да проигравшие партии оказываются не в состоянии из­влечь уроки из своего проигрыша, перестроиться концеп­туально, когда они тешатся политически безнадежным «объяснением» своих неудач в духе того, что «электорат не понял нас». Именно определенная реакция на электораль­ные поражения превращает их в политические разгромы. Кризис носителей российского либерализма (отличая его от кризиса самого либерализма) произошел после декабря 2003 года. Это — мой второй тезис.

В том, что последует далее, я попытаюсь развернуть оба эти тезиса. Экспозиция первого тезиса будет иметь скорее теоретический и исторический характер, отражающий преимущественно опыт западного либерализма. Рассмотрение второго тези­са будет сфокусировано на статье главного идеолога СПС Леонида Гозмана*, замечательной именно своей ясностью и последовательным выражением точ­ки зрения «последекабрьского» либерализма. На либеральном фланге сущест­вуют, конечно, иные точки зрения. Однако в интересующем нас концептуаль­ном плане они скорее затемняют идеи, высказанные Гозманом, чем добавля­ют к ним нечто принципиально новое.

Либерализм, как и любое другое крупное политическое течение современно­го мира, — сложное многоуровневое явление. Он существует на уровне идеологии политически организованных сил, объявляющих себя его носителями, общественного сознания и «мировосприятия», наконец, практической дея­тельности — государства и/или субъектов гражданского общества. Эти уров­ни неким образом связаны между собою, но такая связь всегда имеет сложный и опосредованный характер. В истории нередки случаи, когда процветание либерализма на одних уровнях сопровождалось его увяданием на других, или когда либеральные практические действия осуществлялись силами, идеологи­чески совершенно чуждыми либерализму, и т.д. (Вспомним, к примеру, что классический образчик либерального права — Кодекс Наполеона — был внед­рен в практику Европы военным диктатором и узурпатором, подавившим во Франции какие-либо признаки либеральной политической жизни.)

Разговоры о кризисе либерализма в современной России, как правило, имеют такой абстрактный характер, что кажутся мне пустыми. О кризисе, на каком уровне существования либерализма идет речь? Этот вопрос должен быть пос­тавлен в первую очередь. Но он-то и не ставится. Да, партии, называвшие се­бя либеральными, потерпели на декабрьских выборах поражение. Ну и что из этого? В том виде, в каком они существовали, они, возможно, были непродук­тивны даже с точки зрения «продвижения» того вида либерализма, за кото­рый сами ратовали. Исходящий от них ныне анализ собственного поражения кажется мне всего лишь неумелым самооправданием: собственная никчем­ность выдается за «объективное явление», корни которого уходят то ли в «ор­ганику российской почвы», то ли в демонические интриги «аппаратов влас­ти», кстати, либералами же в решающей мере и созданными.

Уж если рассуждать о кризисе либерализма, то гораздо интереснее сосредото­читься на других вопросах. В их числе — меняется ли общественное сознание россиян и усваивает ли оно «либеральные ценности»; какой конкретно облик принимает российское законодательство; происходит ли формирование по­литически дееспособной (способной к политической мобилизации людей), а не просто «кафедральной» или «журналистской» идеологии российского либерализма; имеет ли место превращение рабочей силы в товар или она все еще пребывает в логике внеэкономического принуждения; сложились ли оппозиция и взаимодействие публичной и частной сфер жизни?

Ответы на эти и другие серьезные вопросы могут дать немало оснований для тревоги относительно судеб российского либерализма. И главным таким ос­нованием является, на мой взгляд, практическое исчезновение оппозиции из нашей политической жизни, что равнозначно свертыванию публичной поли­тики как таковой. Но это уже не частный вопрос о либерализме, а общий воп­рос о возможности политической жизни в нынешней России. Кстати, в каких­-то своих формах либерализм может существовать и при коллапсе политической жизни и ее дегенерации в администрирование. Не случайно Хайек мог аплодировать Пиночету, выражая предпочтение «либерализма без демократии» перед «демократией без либерализма». Поэтому и многие наши либералы склонялись к идее «авторитарной модернизации», которая является совсем не абсурдной с точки зрения (некоторых версий) либерализма. Вообще либе­рализм и политическая свобода — отнюдь не синонимы, и сложные, противо­речивые отношения между ними нуждаются в конкретном анализе примени­тельно к каждой исторической ситуации.

Но здесь мы подходим к пониманию другой причины бессодержательности многих нынешних разговоров о кризисе отечественного либерализма. Либе­рализм никогда не был чем-то единым (как и марксизм, консерватизм и т.д.). Всерьез можно говорить о либерализмах, но не о либерализме. Разногласия между версиями либерализма подчас оказывались не менее, а более острыми, чем его споры с марксизмом или консерватизмом. Как отнестись, например, к тому, что для критикуемого утилитаризма Бентама «естественные права че­ловека» якобы всего лишь «чепуха на ходулях», причем пагубная для общест­ва? Учитывая, что утилитаризм — не менее законный представитель либерализма, чем либерализм «естественного права», оказавший к тому же решаю­щее воздействие на современную англо-американскую политическую культу­ру! Вся тематика «рационального эгоизма», «естественной гармонии частных интересов», служебности государства по отношению к таким интересам и многое-многое другое, что современный (российский) либерализм считает своими «азами и буками», восходит именно к утилитаризму.

У меня нет здесь возможности дать развернутую типологию видов либерализ­ма (я делал это в других публикациях*, но уместно поставить вопрос: какой вид либерализма потерпел крах (или переживает кризис) в современной России? И не лучше ли для России, что он потерпел крах (или оказался в кризи­се)? Не расчистит ли это почву для появления другого вида либерализма, бо­лее жизнеспособного в России и полезного для нее?

В 1929 году в США потерпел крах либерализм «свободного рынка», а в 1933 году в Германии — «конституционный либерализм» веймарского образца. Американским ответом на крах той разновидности либерализма стал «новый курс» Рузвельта, соответствовавший, по европейским понятиям, «социально­му либерализму». Германским ответом, как известно, был нацизм. Возможно, и Россия извлечет для себя урок, творчески экспериментируя с ситуациями, в которых она оказывается? Ибо исторически эффективный либерализм это всегда не следование догме, а конкретное разрешение конкретных проблем с целью дос­тижения той меры свободы, которая возможна в данной ситуации.

Отсутствие духа экспериментальности, подражание «образцам», на мой взгляд, одна из главных причин краха (кризиса) российского либерализма в том его партийном виде, в каком он существовал до декабря 2003 года. Речь идет не просто о том, что наши либералы недостаточно учли в своей дея­тельности какие-то обстоятельства российской жизни. Такая формулировка предполагает, будто существует некий единый истинный образец либерализ­ма, который нужно только умело применять к тем или иным историческим «случаям». Но такого образца нет — политически жизнеспособный либерализм нужно заново изобретать в каждой специфической исторической ситуации как теоретический и практический ответ на ее — именно ее! — проблемы. Страш­но подумать, что произошло бы с Соединенными Штатами, если бы Руз­вельт, пусть очень умело, «применял» образцы «манчестерского либерализ­ма» XIX века или сохранял верность моделям «правового государства» Лок­ка или Канта!

Только догматическое восприятие либерализма может питать разговоры о том, что он заведомо «чужд» российской почве, и в этом-де — главное объяснение «объективных» трудностей наших либеральных партий. Чем почва штата Вирд­жиния в XVIII веке с ее, базирующейся на плантационном рабстве экономикой, неграмотностью подавляющего большинства населения, патриархальным укла­дом жизни (см. «Заметки о штате Вирджиния» Томаса Джефферсона) более бла­гоприятствовала появлению либерализма, чем почва современной России? Но именно Вирджиния дала ту либеральную конституцию, которая стала прообра­зом позднейшей конституции США, отладила эффективную систему представи­тельного правления (хотя и при сегрегации небелого и женского населения), выдвинула интеллектуальную и политическую элиту! Нет, дело не в «имманент­ных» свойствах почвы, чтобы под ней не понималось, а в том, удается или нет найти либеральный способ регулирования конфликтов, каковы бы они не были, разворачивающихся практически на любой культурной почве.

Либерализм есть политическая идеология, и живет (или погибает) он по зако­нам ее существования. Первым таким законом является следующий: лишь та политическая идеология достойна жизни, которая способна мобилизовать в поддержку своих целей политически весомую в данном обществе и дееспособ­ную группу населения.

Когда-то либерализм был способен мобилизовать людей даже на революции и войны. Правда, тогда он говорил от имени народа («Мы, народ» — начинает из­ложение своего «символа веры» американская Декларация независимости), а не от имени бенефициариев подозрительных в нравственном отношении ре­форм. И апеллировал он больше к «свободе, равенству и братству», чем к «свя­щенности» частной собственности. Если же сейчас наш либерализм не в сос­тоянии мобилизовать людей даже на такое легкое для них и рутинное действие, как явка к избирательным урнам, то это значит, что с ним действи­тельно произошла большая беда. Более того, это не подлежащее никаким апелляциям свидетельство его политического банкротства. Уточним: банкрот­ства той разновидности либерализма, которая потерпела такое фиаско.

Что означает в таких условиях «сохранение в чистоте» политически обанкро­тившегося учения? Только его догматизацию, его окончательный уход от той почвы, способностью преобразовать которую оно только и может доказать свою истинность. То учение, которое не доросло до понимания того, что в поли­тике, в делах людей вообще существует только истина-действие, тогда как исти­ну-созерцание следует оставить религиозному опыту или (досовременному) ес­тествознанию, еще не развилось до состояния политической идеологии. Такая идеологическая недоразвитость и характерна для российского либерализма. Но, как ни странно, она — не признак его молодости, оставляющий надежду на возмужание и естественное преодоление «детской болезни», а напротив — не­дуг, возникший вследствие бурной и отнюдь не беспорочной жизни, которой предавался наш либерализм в конце 80-х и в 90-е годы. Этот недуг — результат гегемонии, которую он получил фактически задаром, скорее, в результате полной обветшалости официозного марксизма-ленинизма, чем собственных интеллек­туальных и политических усилий. Но известно, что достающееся даром, как правило, развращает. Политико-идеологическую недоразвитость отечествен­ного либерализма можно, таким образом, понять, в том числе и как следствие его развращенности. Присмотримся к сказанному более внимательно.

Современность — в широком культурном значении этого понятия — создает свой идеологический спектр. Его ядром выступает системный модуль: либера­лизм — социализм — консерватизм. Они постоянно конкурируют друг с дру­гом, постоянно стремятся к гегемонии (иначе они не были бы политическими идеологиями), постоянно обновляются в соответствии с «духом времени» (и периодически впадают в догматизм), постоянно ветвятся своими разновид­ностями и вступают в альянсы друг с другом. Идейный и политический плюрализм современности, ее динамизм и открытость будущему в огромной мере обеспечиваются именно этой непрекращающейся борьбой.

В той мере, в какой любая из этих идеологий достигает (на время) гегемонии, она претерпевает окостенение. Самая большая наивность думать, будто поли­тические идеологии развиваются тем же путем, каким барон Мюнхгаузен тащил себя за волосы из болота. Их развитие в условиях гегемонии может сти­мулироваться только вызовом, который они получают от политически и ин­теллектуально действенной оппозиции, реально способной превратиться в нового гегемона. Этот же вызов, кстати, вразумляет гегемона относительно «чистоты» его учения. Можно много иронизировать по поводу того, что в ус­ловиях демократии ни одна партия, взяв власть, не сдерживает полностью своих предвыборных обещаний, но в этом тоже проявляется невозможность сохранения «чистоты» идеологических одежд при наличии реальной оппози­ции и необходимости идти на уступки ей.

Итак, условием развития либерализма (как и любого его оппонента) является конкуренция с соперниками. Конкуренция всегда предполагает использование достижений соперников в собственных целях. Мощная государственная программа национального здравоохранения в свое время, например, была фирмен­ным знаком социал-демократов в Европе и Демократической партии в США. Европейские консерваторы и республиканцы в США еще недавно — во време­на президентства Клинтона — как могли на деле торпедировали ее. Но они взяли ее на свое идеологическое вооружение, идя к власти (так родился в США бушевский «консерватизм сочувствия» — compassionate conservatism), а овладев, по-своему стали осуществлять эту программу. Только так — через рецепцию по­литически продуктивных идей оппонентов (при их переработке на свой лад) — и развиваются идеологии. Поэтому и страшны падение эффективной оппози­ции и коллапс публичной политики, о которых я говорил ранее

С точки зрения общества, смысл всех этих заимствований, всей этой политико­-идеологической эклектики заключается в том, что благодаря им общество навя­зывает партиям свою «истину», свои потребности. Эта «истина» не вмещается ни в одну доктрину — либеральную, социалистическую или консервативную, хо­тя бы потому, что каждая из них непосредственно выражает интересы отдель­ных групп общества. Встать на «общечеловеческую точку зрения» способны лишь ангелы, но они слишком редко занимаются политикой и идеологической работой (вероятно, это и хорошо). Люди же всегда стоят на «конкретно-челове­ческой» точке зрения, которая неизбежно есть точка зрения чьих-то интересов (пусть идеологически выдаваемая за «общечеловеческую»). Мера приближения реальной политики к «общечеловеческой» позиции строго соответствует мере не­возможности полностью реализовать чьи-либо особые интересы, что в действи­тельности означает частичную реализацию интересов всех вовлеченных в по­литику групп. Кстати, это очень четко — в отличие от российских либералов — понимали шотландские классики либерализма, включая Адама Смита (послед­ний специально подчеркивал необходимость относиться с недоверием к пред­ложениям, исходящим от «купцов и промышленников», интересы которых ни­когда полностью не совпадают с интересами общества).

Многие беды российского либерализма обусловлены тем, что ни слева, ни справа он не имел в 90-е годы достойной оппозиции, не только политической, но и интеллектуальной. Левые, политически представленные КПРФ,оказа­лись почти стерильны в интеллектуальном отношении, что наглядно прояви­лось у них в гротескном сочетании марксизма, этого принципиально интерна­ционального учения, с национализмом и православием. Правые, оставаясь «почвенническими», местечковыми правыми, также не имели шанса стать ре­альным интеллектуальным конкурентом либерализма — даже в нашем убогом его варианте. Учитывая, что либералам идеологическая гегемония досталась слишком дешево, неудивительно, что они так легко ее потеряли, причем в столкновении не с конкурирующей идеологией, а с полной безыдейностью, каковую представляет «Единая Россия». Поражение от безыдейности — что может быть более унизительно и более красноречиво говорить о политико­-идеологическом банкротстве?*.

О том, насколько дешево отечественному либерализму досталась в свое время гегемония, свидетельствует то, что он не потрудился освоить хотя бы ритори­ку социальной справедливости, не говоря уже о разработке ее либеральной концепции и тем паче — о применении ее в реальной политике. (Этот тезис тре­бует оговорок и уточнений относительно идеологии «Яблока», но у меня сей­час нет возможности их сделать.) О каком диалоге с народом может идти речь, если нет того идеологического пароля, который делает такой диалог возможным? Если ту же частную собственность перед не собственниками мож­но (если можно) оправдать, не доказывая, а только показывая ее справедли­вость.

Попробовала бы любая западная либеральная или консервативная партия за­явить, что тема социальной справедливости является неактуальной, чуждой ее программе или (что совсем уже дико) принадлежащей только левым ради­калам! Она была бы электорально уничтожена на ближайших выборах. «Госу­дарство благоденствия» (welfare state), этот подлинный каркас современного западного общества, на демонтаж которого не посягнула даже такой фанатик «свободного рынка», как мадам Тэтчер, есть материализация идеи «социаль­ной справедливости» и в то же время — мощнейший и проникающий во все по­ры общества механизм перераспределения материальных благ. Я уже не гово­рю о современной теории либерализма, доминантной идеей которого (со вре­мени появления трудов Джона Ролза) стала именно справедливость, включая «социальную справедливость» (когда он говорит о двухступенчатой шкале «приоритетности благ»).

Конечно, споры о том, как именно понимать «социальную справедливость», шли и будут идти в будущем. В практическом плане — это споры о том, каким быть «государству благоденствия». Они, несомненно, имеют огромную важность. Но это совсем иная постановка вопроса, чем та, которая означает игнорирование проблемы «государства благоденствия». Трагедия постсоветской трансформа­ции России (и это же — корень трагедии российского либерализма) состоит в том, что у нас намеревались строить капитализм не только в условиях фактичес­кого отсутствия «государства благоденствия», но и ценой демонтажа той его, пусть очень несовершенной, формы, какую оно имело при СССР.

Что наши либералы, якобы западники, сказали об этом вопиющем попрании принципов современного западного либерализма, суть которого в конечном счете состоит именно в соединении капитализма и социальной справедливос­ти (насколько сие вообще возможно)? Итак, проиграли ли наши либералы от­ того, что они — твердые западники, не понятые Россией, или же оттого, что они — фальшивые западники, фактически уводившие Россию в сторону от маги­стрального пути развития общества? Даже если их благословляли на это неко­торые «макроэкономические гуру», типа Милтона Фридмана, представляю­щие лишь одну из школ западного обществознания, ради утверждения высо­кой Научной Истины.

Какова концептуальная реакция либералов на поражение в декабре 2003 года? Обратимся к упомянутой статье Л. Гозмана.

Вопрос первостепенной важности — в чем причины поражения? В самом, веро­ятно, самокритичном пассаже статьи Гозман пишет: «Мы, безусловно, несем прямую ответственность за кризис доверия к либерализму... ». Но что вызвало этот «кризис» и за что именно несут ответственность либералы? Реформы 90-х годов, являвшиеся непосредственно делом их рук, оказывается, были, по сло­вам автора, «фантастически успешными». Но коли так, то они должны были привести к триумфу либерализма, а отнюдь не к его кризису. Ибо стратегичес­ки, уверяет Гозман, либералы делали все «абсолютно правильно», хотя такти­чески, конечно, совершали кое-какие ошибки. И что? Неужели страна отпла­тила за это гениям стратегии (поскольку абсолютно правы бывают только они) черной, прямо-таки противоестественной неблагодарностью, не пропустив их в Думу? Не об умственной ли патологии и нравственной извращенности страны, отказавшейся от собственных выгод (продолжения либерального курса) ради того, чтобы «насолить» своим благодетелям, впору тут говорить? Впрочем, автор отмечает, что в ходе «фантастически успешных» реформ возникла «нетерпимая и позорная» бедность, а социальное расслоение намного превысило «естественный для эффективной рыночной экономики уровень». Однако вменять эти беды в вину либералам ни в коем случае нельзя: это не ре­зультат реформ, а всего лишь следствие их половинчатости и незавершеннос­ти. Так что и эти трагические стороны российской жизни не объясняют «кри­зис доверия к либерализму». У Гозмана по этому поводу вообще нет объяснения, если не считать таковым какие-то тактические ошибки.

Но если «кризис доверия» нельзя объяснить рационально, значит, у него есть иррациональное объяснение; ведь факт его наличия неоспорим и у него все же есть реальные причины. Такой причиной, судя по всему, является лишь не­понимание либерализма и благ, которые он принес России, со стороны ее са­мой. Например, непонимание того, что позорная бедность и дикое по любым западным меркам социальное расслоение — не результат реформ, а только следствие их незавершенности. Вот и получилось, что страна не соответству­ет научности либералов и их высокой Истине, а ее граждане — мыслят ирра­ционально.

Между тем, более убедительная демонстрация либеральной Истины народу предполагает ответы, как минимум, на следующие вопросы, которые даже не ставятся в статье Гозмана.

Вопрос первый. Если либеральные реформы были столь «фантастически ус­пешны», то, что именно помешало их завершить и перейти от «позорных» промежуточных следствий к блистательным окончательным результатам? Не­ужели какие-то гнусные интриги то ли разгромленных коммунистов, то ли пригретых самими либералами, когда они были во власти, «аппаратчиков» смогли свернуть Россию с «естественного» для нее (sic!), как подчеркивает Гозман, либерального курса? И что же за «естество» у этого курса, если его так легко перестраивают всякие временщики?

Вопрос второй. Если в ответе на первый вопрос мы не удовлетворимся оче­редной конспирологической выдумкой и постараемся мыслить политически, то задумаемся над следующим: для кого именно оказались успешными «фан­тастически успешные» реформы, а для кого они стали катастрофой или разо­чарованием? Поскольку любая политика есть игра интересов (хотя не только их) — и это-то, казалось бы, либералы-рыночники должны знать в первую оче­редь, — данный вопрос более чем уместен. Сохраняя элементарное политиче­ское чутье, не будем поддаваться заведомому обману обезличенных фраз типа «реформы были фантастически успешными». В политике ничего и никогда не бывает «успешным» или «неудачным» вообще. Все и всегда бывает «успешным» или «неудачным» для кого-то. Не в этом ли соотношении «успешности» и «не­ удачности» «фантастически успешных» реформ лежит ключ к объяснению де­кабрьского поражения либералов?

Но от такого конкретного политического анализа причин поражения и условий его преодоления Гозман уходит посредством двух абстракций, которые играют роль универсальных индульгенций в пропагандистском арсенале наших либе­ралов. Первая абстракция: «альтернативы выбранному вначале девяностых курсу не было». Вторая абстракция: «мы» — за «демократию и рынок». Им-то и не было альтернативы в начале девяностых, что одновременно означает — «альтернативы не было нам, либералам» (но она почему-то все же нашлась, хо­тя и позднее). В чем абстрактность и ложность этих тезисов?

Любой политический курс  это не только и даже не столько легитимирую­щая его идея, сколько совокупность легитимируемых ею конкретных действий. Сводить курс к идее — заведомое шулерство. Пусть ориентации на рынок и демократию не было альтернативы. Но не было ли альтернативы об­ману с ваучерами, государственному аферизму с ГКО, преступному отсут­ствию какой-либо внятной промышленной политики, олигархическому моно­полизму, задавившему демократический рост капитализма снизу, расхищению внешних займов? Неужели не было альтернативы и тому сращиванию парази­тических форм богатства с политической властью, которое само по себе есть отрицание либерализма (вспомним «семибанкирщину» и одновременно почита­ем определения «правового государства» у либеральных классиков)? «По пло­дам их узнаете их», — предупреждал Христос в отношении лжепророков. Узна­ли и проголосовали.

Да и не об этих ли «плодах» сказал нам сам Гозман, когда заключил: в посткоммунистической России «социальное расслоение намного превышает естест­венный для эффективной рыночной экономики уровень»? Стало быть, если имеющееся расслоение — «естественное» следствие (незавершенных) либе­ральных реформ, значит, к эффективной рыночной экономике (как их завер­шению) они и не могли привести вследствие несовместимости народной бед­ности и рыночной эффективности (что чистая правда). Если же оно «неестест­венно»; то правившим либералам действительно есть за что каяться — не толь­ко за ненужные для рыночного преобразования экономики страдания народа, но и за то, что, вызвав такие страдания, они воздвигли мощный барьер на пу­ти к эффективной рыночной экономике.

Однако в этих рассуждениях мы сами втянулись в игру с абстракциями «рынка» и «демократии» вообще. Если с уровня легитимирующих идей перейти на уро­вень практики, то мы легко увидим, что «рынков» и «демократий» много, и их реальное содержание, которое только и значимо для народа, определяется их конкретной институциональной организацией и конкретными способами их взаимодействия с другими сферами общественной жизни. Вокруг этих вопро­сов и идет вся современная теоретическая и практическая борьба на Западе.

Формулировка «рынку и демократии не было альтернативы» не просто пуста­ — она как бы подавляет реальную содержательную дискуссию о том, какой имен­но рынок и какая именно демократия были бы более приемлемы для России, учитывая разные интересы и стремления составляющих российское общество сил и групп. Более того, эта формулировка глубоко антидемократична — ведь демократия все же неотделима от выбора, следовательно — от наличия альтерна­тив. Как минимум, она, оставаясь самой собой, должна давать простор выбору разных своих вариантов и равным образом — разных вариантов своего сочета­ния с рынком (его разновидностями). То, что вся эта проблематика разновариантности сочетаний демократии и рынка, ставшая чуть ли не «азами и буками» западного обществоведения, теоретически не обозначалась отечественным либерализмом, несомненно, свидетельствует о его невозможной провинциальнос­ти. Ее плодом и стала сакраментальная формулировка о том, что «рынку и де­мократии нет альтернативы»*.

Но тут стоит остановиться и задуматься: спорим ли мы с Гозманом об одном и том же предмете? Ведь тема данной статьи — «кризис российского либерализ­ма» (с вопросительным знаком). Гозман же толкует о «кризисе доверия к либе­рализму» (курсив мой. — Б.К.). Стало быть, по его мнению, с самим либерализмом— его практикой в России и идеологией — все в порядке. Да и как иначе, если стратегия была «абсолютно правильной»? Проблема заключается всего­-то в доверии к нему со стороны электората (как мы видели, не отличающего­ся разумностью и нравственными добродетелями). В таком случае, это — проб­лема пиарщиков и зубров политтехнологии, а не политиков и теоретиков ли­берализма. В том смысле, что теоретики не нужны (все и так ясно с безальтер­нативным и «естественным» путем России), а политиков не в чем упрекнуть (как гениальных стратегов), разве что в том, что грызутся между собою слиш­ком много.

Да и за что им нести ответственность? Кроме подрыва доверия к либерализму (за который политики не могут отвечать, добившись «фантастического успе­ха»}, Гозман, судя по статье, готов признать ответственность либералов толь­ко за то, что они проиграли декабрьские выборы и лишились парламентской трибуны. Это и есть великолепный образчик нарциссизма нашего политичес­кого бомонда, который и успехи, и неудачи, и саму ответственность меряет мерками только собственной судьбы. Получается так, что, получи наши «штатные» либералы свои кресла в Думе, то вообще проблемы бы не было. Действительно, мы говорили с Гозманом о разных предметах: я — о либерализ­ме как общественно-политической практике в посткоммунистической Рос­сии, которая, оказавшись в руках «штатных» либералов, впала в глубокий кри­зис, он — о невинности этих «штатных» либералов и их злоключениях в неб­лагодарной России.

Посмотрим, как с такой реакцией на свое декабрьское поражение российские либералы смогут свершить то (свое) «общее дело», о котором с историческим оптимизмом пишет Гозман в конце статьи.

Тина Модотти. Лестница. Ок. 1923–1926Лучано Мингуцци. Связанная овца. 1961