Общая тетрадь

вестник школы гражданского просвещения

 
 

Оглавление:

К читателю

Семинар

Тема номера

Вызовы и угрозы

Гражданское общество

Точка зрения

Исторический опыт

СМИ и общество

In Memoriam

Nota bene

Номер № 75 (3-4) 2018

«Сталинизм» и «антисталинизм» как актуальные идеолого-политические категории. Риторика и смысл*

Александр Даниэль, член правления общества «Мемориал»

Прежде всего — прошу прощения за тяжеловесность и пафосность названия, которое я выбрал для своего выступления. Откровенно говоря, никакой особенной концепции у меня нет — это скорее набор неких соображений на данную тему.

Тем не менее кое к чему обязывает даже и такое неуклюжее название. Каким — теоретически — должно быть соотношение между этими двумя терминами: «сталинизм» и «антисталинизм»? На первый взгляд очевидно, что сталинизм первичное, исходное понятие, а антисталинизм, естественно, является понятием вторичным, производным, антитезой сталинизма. Но когда мы переходим от «исторического сталинизма», то есть системы политических практик эпохи Сталина, к попытке разобраться в том, что представляют собой сталинизм и антисталинизм постсталинской эпохи как идеолого-политические категории, актуальные для последующих десятилетий и вплоть до нашего времени, то сразу возникают определенные сомнения. Не оказывается ли, что антисталинизм как современное мировоззрение вовсе не производное от сталинизма, а некоторое самостоятельное идеолого-политическое явление? Собственно, этому вопросу и посвящен мой доклад.

Но для начала — несколько слов об историческом сталинизме.

Когда говорят о сталинизме как историческом феномене, имеют в виду вполне конкретный политический режим или, шире, — некоторую общественно-политическую реальность, совокупность идеологических норм и политических практик, установившихся в период правления Иосифа Сталина.

Попытки определить этот феномен были еще в самом начале сталинского правления. Изобретателем термина «сталинизм» был Л.Д. Троцкий и его единомышленники. Сам термин возникает в 1926–1927 годах в материалах так называемой объединенной оппозиции. Раньше он возникнуть, строго говоря, и не мог, потому что для вождей предыдущей, собственно троцкистской («левой») оппозиции Сталин — не фигура. Для них фигурами являются скорее тогдашние союзники Сталина — Зиновьев, Каменев, Бухарин. Но после того, как в 1926–1927 годах Троцкий объединяется с Зиновьевым и Каменевым против Сталина и Бухарина, фигура Сталина становится актуальной. Термин «сталинизм» возникает в эти два года сам собой в материалах и выступлениях оппозиции в ходе вновь развернувшейся внутрипартийной дискуссии.

Надо сказать, что сам Троцкий вкладывал в этот термин совершенно иное содержание, чем то, которое мы сегодня привыкли в него вкладывать. Для нас сталинизм — это прежде всего репрессии, раскулачивание, ГУЛАГ, Большой террор и тому подобные вещи. (Забегая вперед: интересно, что у современных сталинистов на первом плане те же ассоциации, только в рамках других парадигм: «Сталина оболгали, никаких репрессий не было»; или «репрессии были, но они были необходимы для проведения индустриализации и создания великой державы»; или «репрессии были, но зато Сталин выиграл войну и вооружил нас атомной бомбой» и т. д.)

Так или иначе, террористическая природа сталинского режима — или ее отрицание — устойчиво остается центральным сюжетом темы «сталинизм».

Для Троцкого и троцкистов — по крайней мере для троцкистов 1920-х — это совершенно не так. Для них сталинизм никак не ассоциируется с террором. В каком-то смысле Троцкий предлагает даже противоположное понимание сталинизма: для него это оппортунистическое отклонение от революционного марксизма, то есть слишком мягкий его вариант. Суть его прежде всего в том, что Сталиным и его сторонниками снята с повестки дня цель мировой революции, которая заменена (подменена, как говорит Троцкий) антимарксистским тезисом о возможности построения социализма в одной отдельно взятой стране.

Конечно, в троцкистской критике сталинизма уже в 1920-е годы присутствуют мысли и о подавлении демократии — внутрипартийной, разумеется, в томчисле полицейскими методами, при помощи ОГПУ, — и об отстранении рабочего класса от политической власти в пролетарском государстве. (На том, что государство все-таки остается пролетарским, Троцкий настаивал вплоть до своей гибели. Но что в этом пролетарском государстве диктатура рабочего класса подменена диктатурой партийной бюрократии — это довольно ранняя формулировка.) Однако для него эти обстоятельства важны только в одном плане: подавление демократии и полицейский террор — это средства для навязывания партии и стране неверного политического курса. Вполне возможно, если бы те же самые средства обеспечивали верный политический курс, может быть, возражений против них и не было бы. 

В «Бюллетене оппозиции», который Троцкий начинает издавать летом 1929-го, термин «сталинизм» употребляется сплошь и рядом. Но кардинальных изменений в понимании Троцким сталинизма, с моей точки зрения, не прослеживается и в 1930-е. Разве что, оказавшись в изгнании, он ставит крест на ВКП(б) и Коминтерне и начинает говорить о своих сторонниках как об отдельной партии революционных марксистов-ленинцев да узаконивает ранее им отрицавшуюся аналогию сталинского режима с «термидором». Несколько энергических высказываний по поводу террористических методов Сталина он все-таки сделал; но это были отдельные высказывания и в систему его взглядов они, похоже, не вошли. Таков сталинизм для изобретателя этого термина.

Любопытно, что чуть позже, в первой половине 30-х годов, попытки употребления термина «сталинизм» прослеживаются в противоположном лагере, лагере соратников и единомышленников Иосифа Виссарионовича. Их осторожно пытается ввести в оборот такой верный сталинец и один из самых верных и последовательных его соратников, как Л.М. Каганович. Но Каганович употреблял этот термин не в политической риторике, а в частных письмах и в частных разговорах и не рискнул сделать попытку внедрить его в политический лексикон. Понятно, что он употреблял слово «сталинизм» в положительном контексте, с положительными коннотациями. В общем, мысль его была проста: Сталин сделал больше, чем Ленин, потому что правит он уже дольше, чем Ленин. И поэтому, мол, сегодня нужно говорить о марксизме-ленинизме-сталинизме. Но публично высказать это предложение Лазарь Моисеевич не рискнул. Думаю, что на самом деле особой политической мысли у Кагановича не было; просто он надеялся, что хозяин как-то узнает об этом, и пытался ему польстить, не более того. Да и вообще, какой из Кагановича, извините, теоретик? Никакой идеологической подоплеки здесь не было — одно подхалимство.

Наконец, в 1930–1940-х термином «сталинизм» вовсю пользовались иностранные наблюдатели. Кажется, первым ввел его в оборот англо-американский журналист Уолтер Дюранти. Иностранные журналисты, затем западные советологи, а позднее историки подхватили этот термин и вовсю его употребляли.

В СССР же, начиная с середины 1930-х и до конца 1950-х, слова «сталинизм» не существовало. Официально его не существовало до самого конца советской эпохи. (Однажды только, в 1958, кажется, году, Н.С. Хрущев обмолвился публично: «В вопросах искусства я — сталинист».)

В постсоветские годы было немало попыток — и отечественных, и зарубежных авторов — дать определение понятию «сталинизм». Из наиболее интересных я бы назвал попытку, сделанную Медушевским в статье, посвященной росспэновской серии «История сталинизма» (Медушевский А.Н. Сталинизм как модель // Вестник Европы. No 30. 2011). Ну и, конечно, целый ряд работ О.В. Хлевнюка, прежде всего его книга «Хозяин. Сталин и утверждение сталинской диктатуры» (М.: РОССПЭН, 2010). Природа сталинизма — постоянный предмет исследований многих зарубежных авторов, например американского историка Стивена Коэна.

Хочу подчеркнуть: во всех этих работах речь идет о сталинизме как историческом феномене — о его идеологии, социологии, об истории его становления, о механизмах политической власти (в частности — и в особенности — о механизмах террора). Однако это лишь одно из двух семантических полей, сложившихся вокруг слова «сталинизм».

Другое семантическое поле — сталинизм как обозначение некоторого миропонимания. Как правило, до недавнего времени, во всяком случае, в этом смысле слово «сталинизм» встречалось в текстах и словах тех, кто это миропонимание не разделяет и отрицает. (Конечно, оба эти семантические поля существуют не в отрыве друг от друга, они друг с другом тесно связаны. Это естественно — говоря о сталинизме как об актуальном политическом проекте, невозможно игнорировать исторический опыт.)

Именно об актуальном функционировании понятия «сталинизм» в течение последнего шестидесятилетия я и буду говорить в остальной части моего выступления.

Что произошло после смерти Сталина? Как мы знаем, появился знаменитый эвфемизм «культ личности». Причем он возник не после доклада Хрущева на ХХ съезде, в 1956-м, а еще в партийных документах в 1953 году, сразу после смерти Сталина — сначала без упоминания Сталина, а затем уже и в связи с его именем. После доклада Хрущева и в особенности после опубликованного в июне 1956 года Постановления ЦККПСС «О преодолении культа личности и его последствий» этот эвфемизм стал официальной формулой для обозначения сталинизма.

В устной речи, в том числе и на собраниях, допускалось употребление другого термина — «сталинщина». Особенно употребимым было это слово в среде старых большевиков, в записках целого ряда старых большевиков. Итак, культ личности, сталинщина, но ни в коем случае не сталинизм. Публично произнести слово «сталинизм» означало расписаться в нелояльности режиму. И чем дальше, тем более это слово приобретало «антисоветский» оттенок.

Понятно, в чем оттеночная разница между «сталинщиной» и сталинизмом, не говоря уже о культе личности? «Сталинщина» — это как «ежовщина», «хованщина», «семибоярщина», то есть эксцесс, исключение из нормального порядка вещей. Причем исключение, обусловленное случайными, или, как тогда любили говорить, субъективными причинами. А сталинизм — как марксизм, фрейдизм, фашизм, социализм — уже системное явление, требующее системного же осмысления. Но именно эти поползновения к системному осмыслению, по мнению власти (кстати, совершенно правильному), угрожали стабильности. И поэтому они пресекались. Из официальной сферы словоупотребления термин «сталинизм» был изгнан сразу же; собственно, он туда никогда и не был допущен.

И вот, будучи изгнанным и практически запрещенным в официальном употреблении, термин «сталинизм» ушел в неофициальную сферу. Он оказался в ходу в частных разговорах на кухнях, в библиотечных и институтских курилках, в листовках подпольных марксистских кружков второй половины 1950-х и первой половины 1960-х. Он вовсю начинает употребляться в самиздате. И теперь этот термин уже совершенно необязательно относится к прошлому, пусть даже недавнему. Он стал обозначением актуальных идеолого-политических и в особенности культурных тенденций. Вот типичные штампы либерального сознания тех времен.

 

«Лысенковщина — это сталинизм в биологической науке». Почему лысенковщина — это сталинизм, не очень понятно. Может быть, потому что лысенковщина зародилась в период Сталина и Сталин ей покровительствовал? Но Хрущев, главный разоблачитель Сталина, тоже покровительствовал лысенковщине, и еще более активно, чем Сталин.

«Постановление ЦК от 9 марта 1957 года «О журнале “Вопросы истории” — это попытка сталинистского реванша». Ни в постановлении ЦК, ни в материалах журнала «Вопросы истории», ни в статье Бурджалова, посвященной истории партии в 1917 году, которая в этом постановлении подвергалась особенной критике, нет ни слова о Сталине, ни слова о периоде его правления. Тем не менее — это «попытка сталинистского реванша».

«Дело Синявского и Даниэля. Сталинизм возвращается»... «Снятие Твардовского с поста главного редактора журнала “Новый мир” это победа сталинистов». Примеры можно множить. Любое сколько-нибудь значимое событие во внутриполитической жизни, имеющее оттенок реакционности или, наоборот, победы над реакцией, осмыслялось в рамках антиномии «сталинизм — антисталинизм».

То же самое происходило и на микроуровне, в самых разных микроколлизиях. «Мой директор сволочь, ретроград и сталинист. Он срезал на будущий год фонды для моей лаборатории, где я наметил перспективные исследования». Подобная фраза в 1950–1960-е годы не вызывала никакого удивления: все понимали, о чем идет речь.

Отметим одно очень важное обстоятельство: адресаты всех этих инвектив сами себя сталинистами не называют (во всяком случае, публично). Лысенко и его соратник Нуждин не называют себя сталинистами, они всего лишь борцы за мичуринскую биологию. Авторы публикаций 1957 года против академика А.М. Панкратовой — не помню, кто были эти авторы, уже и имена-то их забыты — тоже, упаси Боже, не сталинисты: они просто отстаивают позиции марксизма-ленинизма в исторической науке. Авторы «письма одиннадцати» против журнала «Новый мир», опубликованного в «Огоньке» в июле 1969 года, тоже нисколько не сталинисты, они всего лишь выступают за идейность и партийность в литературе. И так далее. Иными словами, термин «сталинизм» употребляют только антисталинисты. И до самой середины нулевых нет такой оформленной политической силы, которая подняла бы знамя, на котором было бы написано «сталинизм». Появление такой силы в нулевые стало абсолютной новацией.

Но, может быть, реакционеры 1960-х, не поднимая открыто этого знамени, в душе все-таки выступали за возвращение именно к эпохе Сталина, к его политическим и культурным практикам? Разберем для примера историю с «делом Синявского и Даниэля», которое либеральная интеллигенция единодушно сочла грозным симптомом возвращения сталинизма в общественную жизнь. Если разобраться в записках, которые направлял в ЦК по поводу этого дела председатель КГБ В.Е. Семичастный перед судебным процессом, в ноябре-декабре 1965 года, то мы с удивлением обнаружим, что главный их смысл сводится к следующему: интеллигенция очень взволнована арестом Синявского и Даниэля. Интеллигенция думает, что мы возвращаемся к методам культа личности. Интеллигенцию надо успокоить, а для этого ей достаточно просто объяснить, что эти мерзавцы Синявский и Даниэль действительно делали то, в чем их обвиняют, действительно передавали рукописи своих произведений за границу для опубликования. И все сразу успокоятся. А для этого нужно... придать делу максимальную гласность. Секретариат ЦК согласился с мнением председателя КГБ и принял соответствующее постановление, после чего в газетах появилось множество публикаций, разоблачающих двух отщепенцев, а на судебный процесс была допущена — в ограниченном, правда, числе — писательская общественность.

То есть Семичастный предложил, в сущности, то же самое, что независимо от него, и тоже со ссылкой на память о сталинской эпохе, потребовал от власти А.С. Есенин-Вольпин в своем «Гражданском обращении», листовке, призывавшей сограждан выйти на Пушкинскую площадь на «митинг гласности», с призывом к гласности суда над арестованными литераторами. Я хотел бы процитировать из этой листовки две фразы:

«В прошлом беззакония власти стоили жизни и свободы миллионам российских граждан. Кровавое прошлое призывает нас к бдительности в настоящем».

Судя по стилистике, я сильно сомневаюсь, что именно Александр Сергеевич Есенин-Вольпин сочинил эти две фразы; скорее их вписала в «Гражданское обращение» Елена Строева, его соавтор. Но дело не в этом. Дело в том, что даже в этом довольно сдержанном тексте, посвященном злободневным событиям и связанном с текущим общественно-политическом противостоянием, присутствует апелляция к историческому опыту сталинизма.

Дело происходит в конце 1965-го, с момента снятия Хрущева миновало немного времени, чуть больше года. Это год напряженного ожидания разных и довольно противоречивых сигналов со стороны власти. Действительно разных, в том числе и вполне либеральных. Происходит заметное уменьшение жесткости идеологической риторики по отношению к искусству, культуре; в «Правде» появляется известная статья академика А.М. Румянцева о демократизации партийной и общественной жизни. И, как ни странно, «дело Синявского и Даниэля», на мой взгляд, аранжировалось как еще один «либеральный» сигнал: у нас теперь не так, как при Сталине, у нас теперь не сажают по вымышленным обвинениям, а только за дело.

Тем не менее общественное мнение восприняло это дело как возврат сталинизма — и соответственно отреагировало. «Послание» к обществу, задуманное Семичастным и санкционированное Секретариатом ЦК, было прочтено в противоположном смысле. Демонстрацию 5 декабря 1965 года, организованную Вольпиным, считают началом правозащитного диссидентского движения.

В чем тут фокус? А вот в чем: на самом деле речь идет не столько о возврате сталинизма, сколько о разрыве между общественными ожиданиями и готовностью правительства соответствовать этим ожиданиям, колоссально увеличившимся за десять лет после XX съезда. Правительство, конечно, предпочло бы вообще никуда не двигаться. Но немножко согласилось бы и подвинуться, особенно в первые послехрущевские годы. Однако общество уже хочет гораздо большего, чем правительство. И желание верхов оставаться в состоянии покоя или даже чуть уступить воспринимается как «возврат к сталинизму». Здесь, как в принципе относительности Галилея, оценка состояния покоя или движения зависит от системы отсчета.

Кстати говоря, это касается всей культуры эпохи застоя. Принято считать, что эта эпоха — период ужесточения цензурных ограничений. Мне кажется, что это не так, во всяком случае в сфере культуры. После 1964 года выходили книги, фильмы, ставились театральные спектакли, которые при Хрущеве невозможно было себе вообразить (примеры опускаю за недостатком времени). Во всяком случае, цензура не стала свирепее.

Если приглядеться, то миф о «ползучей ресталинизации» довольно слабо подкреплен фактически. Просто дефицит свободы ощущался все острее и острее, потому что наличного уровня свободы обществу было мало. Отсюда ощущение удушья времен Брежнева, а не в силу ужесточения внешнего давления.

Смотрите, в марте 1966 года появляется открытое письмо 25 деятелей науки, культуры и искусства против политической реабилитации Сталина; а до этого — в феврале 1966-го — «письмо 13», подписанное академической элитой. Но интересно было бы узнать, исследовал кто-нибудь из историков реальные основания, послужившие толчком к написанию этих писем? Что именно (помимо «дела Синявского и Даниэля», а также известных аплодисментов 8 мая 1965 года при упоминании Брежневым имени Сталина на собрании, посвященном годовщине Победы) вызвало опасения интеллигенции? Какова была реальная почва для опасений?

В качестве доказательства «ползучей ресталинизации» часто упоминают политические преследования диссидентов, и в особенности судебные процессы над ними. И сами диссиденты воспринимали эти преследования именно в этом ключе. Процитирую один из самых заметных, ключевых диссидентских документов 1968 года — известное письмо Юлия Кима, Петра Якира и Ильи Габая, диссидентов, обращенное все к тем же «деятелям науки, культуры и искусства»:

«Мы, подписавшие это письмо, обращаемся к вам со словами глубокой тревоги за судьбу и честь страны. В течение нескольких лет в нашей общественной жизни намечаются зловещие симптомы реставрации сталинизма. Наиболее ярко проявляется это в повторении самых страшных деяний той эпохи — в организации жестоких процессов над людьми, которые посмели отстаивать свое достоинство и внутреннюю свободу, дерзнули думать и протестовать. ...Бесчеловечная расправа над интеллигентами — это логическое завершение атмосферы общественной жизни последних нескольких лет. Наивным надеждам на полное оздоровление общественной жизни, вселенным в нас решениями XX и XXII съездов, не удалось сбыться. Медленно, но неуклонно идет процесс реставрации сталинизма».

(Заметим, диссиденты уже вовсю употребляют слово «сталинизм». Никакой там не «культ личности», это словосочетание — не из словаря Кима, Якира и Габая.)

Ну, насколько характерными для сталинизма являются процессы именно над теми людьми, которые посмели отстаивать свое достоинство и внутреннюю свободу, много ли было таких людей в эпоху Сталина — вопрос спорный. Авторы явно модернизируют свое понимание сталинизма, приспосабливая его к общественно-политическим коллизиям своего времени.

Проблема в том, что при Брежневе политические преследования были существенно менее масштабными, чем при Хрущеве. Сейчас, когда нам доступна статистика, это можно доказать с цифрами в руках. При Хрущеве, в 1957–1959 годах, был всплеск политических арестов, на порядок превосходящий число арестов инакомыслящих при Брежневе. В двух своих памятных записках в ЦК (одна, если я не ошибаюсь, относится к декабрю 1974 года, а другая — к январю 1975-го) председатель КГБ Андропов пишет, что за два года хрущевской оттепели было арестовано и осуждено по политическим обвинениям столько же людей, сколько за десять лет, прошедших после 1964-го. И это правда, его слова подтверждаются статистикой КГБ и Минюста.

Кстати, очень интересно обоснование Андроповым целесообразности арестов диссидентов. Смысл этого обоснования, если отшелушить марксистскую фразеологию, к которой Юрий Владимирович питал слабость, таков: мы сажаем не слишком много и не слишком мало. Мы сажаем ровно столько, сколько нужно, чтобы ситуация не вышла из-под контроля. Думаю, что такое «ситуация, вышедшая из-под контроля» для человека, который в 1956 году был послом в Венгрии, объяснять не нужно.

Впрочем, общество не знает ни записок Андропова, ни реальных цифр арестов. К тому же о хрущевских репрессиях по ряду причин знали мало, а о брежневских стали знать много. И представление о том, что при Хрущеве была оттепель, а при Брежневе заморозки, укрепилось в массовом сознании. При Хрущеве была десталинизация, хотя она так и не называлась, а при Брежневе — ресталинизация, хотя и она так не называется. Для либеральной интеллигенции конца 1960–1970-х это непреложная истина.

Но главное в другом — в растущем общественном неприятии политических преследований как таковых, не только «необоснованных репрессий», но и репрессий вообще.

Что касается осмысления опыта «исторического сталинизма», то в идеологической области, в области гуманитарного знания (в философии, социологии, истории литературы, искусствознании и в особенности в официальной исторической науке) в эпоху Брежнева был действительно установлен жесткий запрет — не на осмысление даже, а на саму тему, на любое упоминание о ее существовании. Такой же жесткий запрет на эту тему действовал в публицистике. Ни в публицистике, ни в гуманитарных науках антисталинистские и даже антисталинские публикации невозможно было пробить, впрочем, как и явно просталинские.

Зато гораздо слабее этот запрет срабатывал в трех других важных сферах официальной культуры. Это художественная литература. До определенного момента это кинематограф. И это театр. Для примера назову всего две фамилии: Юрий Трифонов и куда менее известный, но куда более выразительный по ожесточенности антисталинистского заряда, заложенного в его произведениях, Константин Воробьев. Правда, Воробьев издавался в Литве, а Литва была все-таки не совсем Советский Союз и цензура там была чуть-чуть помягче. Но это уже признаки определенной немонолитности идеологической власти.

Заметим, что в литературе в это же время появляются и просталинские произведения — целый ряд монументальных романов советских писателей, где вновь появляется фигура Сталина в нейтральном или даже положительном контексте. Во времена Хрущева это было бы невозможно. Но, скорее всего, это связано не столько с государственной политикой в области литературы, сколько с общим ослаблением цензурного контроля в брежневскую эпоху (повторю, что «ужесточение цензуры» в годы застоя — это миф, порождаемый разницей между ожиданием и реальностью). В кино — иная ситуация: здесь антисталинская тенденция в какой-то момент почти исчезает и вытесняется просталинской. Почему в поздние брежневские годы возникает такая разница между литературой и кинематографом,mоткровенно говоря, не знаю.

Что касается неофициальной научной и художественной мысли, то есть попросту диссидентской рефлексии, то здесь попытки как-то осмыслить исторический сталинизм не только продолжаются, но нарастают и углубляются.

Люди задаются вопросом: что такое сталинизм? Да, начальство отказалось обсуждать сталинизм как системное явление, давайте обсудим его в своем диссидентском кругу, в самиздатских публикациях.

Эти обсуждения поначалу сводились главным образом к идеологическим дискуссиям. Например: сталинизм — это отрицание ленинизма? Или это продолжение и развитие ленинизма? Или это извращение ленинизма? Или вообще никакой разницы между сталинизмом и ленинизмом нет? Как соотносится сталинизм с идеями социализма вообще? Вот на подобные темы и идут дискуссии в самиздате.

Поздним эхом этих дискуссий оказывается брошюра известного диссидента В.Н. Чалидзе о Сталине, выпущенная им уже в эмиграции и выразительно названная «Победитель коммунизма». Строго говоря, эта идея не нова. Ее обсуждали в кругах первой эмиграции еще в 1920-е; на мысли, что новый режим в Советской России — это преодоление коммунизма, построено все евразийство.

Для Солженицына, наоборот, такого понятия, как «сталинизм», вообще не существует, он признает (в своих идеологических конструкциях, с его художественным творчеством, включая художественную составляющую «Архипелага ГУЛАГ», дело обстоит сложнее) только коммунизм, равный себе во всех фазах своего развития. Самиздатский исторический сборник «Память», выходивший в 1976–1981 годы и посвященный советской истории, вообще избегает идеологических конструктов.

Пожалуй, больше всего попыток концептуально осмыслить феномен исторического сталинизма можно найти в публикациях диссидентов национал-патриотического толка; впрочем, как всегда у «национал-патриотов», это сплошное мифотворчество.

Так или иначе, антисталинизм становится характеристическим признаком почти всего диссидентского сообщества. И это происходит не столько потому, что, как считают либералы, у власти стоят сталинисты, сколько потому, что осмысление исторического сталинизма находится под запретом.

Что дальше? Дальше — перестройка. Мне уже случалось говорить и писать о «Великой битве за историю» времен перестройки. Повторю, коротко и тезисно, свои соображения по этому поводу. Первое. Мировая практика не знает ничего подобного тому невероятному всплеску интереса к прошлому, который внезапно возник в Советском Союзе в 1987–1991 годы. «Мемориал», общественное движение, возникшее вокруг дискуссии о событиях прошлого, об историческом процессе, в одночасье становится самым массовым в стране. Обсуждение исторических вопросов собирает огромные, многотысячные митинги на улицах и площадях городов — было ли где-нибудь и когда-нибудь что-то подобное? Я таких случаев не знаю.

На самом деле причина, конечно, не во внезапно вспыхнувшей у широких масс тяге к историческому просвещению. Речь идет о постепенной делегитимизации власти в общественном сознании — процессе, происходившем в течение всей перестройки. Вопрос стоял так: когда советская власть стала преступной? Когда она перестала быть преступной? Как следует провести временные границы эпохи террора? Это 1937–1938? А «кировский поток» 1935-го? А военные и послевоенные депортации, Указ о «повторниках», «ленинградское дело», «дело врачей»? А раскулачивание? А Новочеркасский расстрел 1962-го? А Венгрия и Чехословакия? А преследования диссидентов? Власть стала преступной с 1929 года, после установления режима личной диктатуры Сталина, и оставалась такой вплоть до перестройки? А чем, как не преступлением, были «дело Промпартии» в 1930-м, гонения на Церковь в 1922–1927 годах, «дело эсеров», наконец, красный террор 1918–1921 годов? Власть в этой дискуссии находилась постоянно в оборонительной позиции, она отступала и отступала, пока не уперлась спиной в 25 октября 1917-го. Все, дальше отступать было некуда — и тогда произошел августовский путч 1991-го. Если вы помните, в программных документах ГКЧП довольно много места уделяется очернению советской истории, которую необходимо защитить от фальсификаторов. Путч начался под лозунгом (в том числе, конечно) «Руки прочь от нашей славной истории»! — и провалился.

И в этот момент интерес к историческим проблемам у широких масс буквально за три дня исчез, остались только текущая политика и экономика. И «Мемориал» уже не самое массовое в стране движение, а совокупность связанных между собой групп и группочек в отдельных городах Союза — краеведы, журналисты, немножко городских сумасшедших. Потом «Мемориал» как-то выжил и даже поднялся, особенно после 2000-го, когда история вновь стала предметом политических споров и интерес к ней опять поднялся, но, конечно, никогда не достигал такого уровня, как в конце 1980-х. А вот 1990-е — это полная потеря интереса к исторической проблематике, и в частности к теме сталинизма и антисталинизма.

И в самом деле, уже в конце 1980-х казалось, что сталинизм в современном обществе абсолютно маргинален, что так называемый народный сталинизм (который всегда существовал — и при Хрущеве, и во времена застоя, и которого я здесь не касаюсь, потому что это отдельная, хотя и важная тема) куда-то испарился под напором разоблачений. Что же касается «политического сталинизма», выступающего под собственным знаменем, то, как было сказано выше, такового и не было никогда — это миф, порожденный либеральным сознанием. Ну, Нина Андреева какая-то появилась... Всё, мы победили, консенсус достигнут, общественное сознание за нас, Сталин — вурдалак, сталинизм — абсолютное зло, сталинисты — ничтожная кучка маргиналов. Вопрос закрыт.

Воскрешение интереса к историческим проблемам в середине нулевых происходило, конечно, по инициативе власти, нового режима, который начал усиленно (и довольно успешно) формировать собственную концепцию отечественной истории, и в частности советского периода этой истории. Однако несправедливо было бы полностью приписывать эту инициативу Путину и путинской элите: она возникла как ответ на латентный в конце 1990-х, но, несомненно, существовавший и постоянно нараставший запрос на «реконструкцию прошлого», идущий снизу. Опускаю обсуждение вопроса о причинах возрождения этого интереса — это тема для отдельного доклада.

В рамках же нашей темы важно, что одновременно, в середине нулевых, возникает абсолютно новое явление — политический сталинизм: это люди — политики, публицисты, журналисты — и целые движения, которые начертали на своем знамени слово «сталинизм». Они уже не боятся этого слова, они уже не считают его чем-то унижающим их достоинство, они смело говорят: «Мы — сталинисты». Наиболее яркий (но не единственный) пример — «Суть времени» Кургиняна, движение весьма массовое (сейчас, по-моему, наблюдается некоторый его спад, но 4–5 лет назад оно были отменно сильным).

Рискну высказать предположение: новый политический сталинизм — это некоторый перевертыш. Мне кажется, что к историческому сталинизму эти движения привязаны довольно условно, лишь через создаваемую ими историческую мифологию (в еще большей степени условно, чем «актуальный антисталинизм» либеральной интеллигенции 1960–1970-х). По сути же современная самоидентификация политических сталинистов — это не «мы — сталинисты», а «мы — анти-антисталинисты».

Движения эти крайне неоднородны идеологически. Среди современных сталинистов есть, например, коммунисты и антикоммунисты. Логика последних опирается на рассуждения, близкие соображениям В.Н. Чалидзе в упомянутой выше брошюре: Сталин — победитель коммунизма (но, разумеется, эта победа ставится Сталину в заслугу, а не в порицание). Среди них преобладают крайние националисты, но попадаются и сталинисты-«интернационалисты». И так далее. Объединяет их одно: свой «сталинизм» они рассматривают как альтернативу либеральному проекту, основанному на европейских ценностях, альтернативу образу России, открытой миру. От исторического сталинизма они взяли лишь одно (впрочем, может быть, в историческом сталинизме именно это и было самым главным): мироощущение осажденной крепости. Это мироощущение объединяет их с сегодняшним путинизмом.

Вообще как складываются отношения между политическим сталинизмом и зрелым путинизмом? Этот вопрос обойти нельзя.

Если говорить о В.В. Путине лично, то, думаю, он вряд ли испытывает большие симпатии к Сталину. Полагаю, что он довольно искренен (настолько, насколько этот человек вообще способен на искренность), когда в своих выступлениях осуждает политические репрессии — как, впрочем, и тогда, когда говорит о «заслугах» Сталина в государственном строительстве. Кстати говоря, не только Путину жалко жертв политических репрессий. Кургиняну их, кажется, тоже жалко: как не пожалеть невинных? Многие — не все, конечно, — современные сталинисты признают и сам факт политических репрессий, и даже то, что в ходе этих репрессий пострадали ни в чем не повинные люди. Но в их представлении эти люди — жертвы, принесенные на алтарь Отечества. Во имя чего? Во имя индустриализации, во имя Победы, во имя создания великой державы, ядерного паритета и т.д. И за это им, жертвам, почет и уважение. Ведь в ритуале жертвоприношения главные роли остаются за тремя акторами: жрецом, приносящим жертву, божеством, которому эту жертву приносят, — и самой жертвой. Все это понятно и крайне неинтересно.

Интересно другое. Эта раскладка, с точностью до акцентов, характерна не только для современных сталинистов, но и для приверженцев путинизма тоже. Правда, они, вслед за своим лидером, говорят, что они против сталинизма, поскольку очень уж жалко жертв. Но их положительная система ценностей подозрительно совпадает с той, которую представляет нам политический сталинизм.

Ну а как сегодняшние сталинисты относятся к Путину? Они симпатизируют ему или они против него?

И то и другое, у них это каким-то образом сочетается. Создается впечатление, что они все время смотрят на президента и размышляют: «Кто же вы, Владимир Владимирович? Годитесь ли вы на роль “Сталина сегодня” или не годитесь? Нет, все-таки до Сталина не дотягиваете; чем-то смахиваете, но не дотягиваете. Какой-то вы недо-Сталин». Иногда это переходит в прямую оппозицию, в прямое антипутинство.

И власть немного опасается этих сегодняшних сталинистов. И начинает делать антисталинистские жесты. А потом начинает опасаться оранжевой революции, и тогда начинает делать просталинистские жесты. В общем, как и положено любой эклектичной власти, она пытается как-то маневрировать между двумя противоположными общественными тенденциями.

Наконец, последнее. У меня есть подозрение, которое я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть. Весь XIX век, начиная с 1830-х, общественная мысль в России развивалась внутри четко обозначенной идеологической дихотомии, в поле напряжений, создаваемых двумя мировоззренческими полюсами, двумя конкурирующими миропониманиями: славянофильским и западническим. И на этой дихотомии строилась практически вся духовная жизнь страны вплоть до начала XX века, пока не пришел «человек с ружьем».

Сегодня уже более 60 лет, как главное мировоззренческое противостояние в России формулируется в рамках «сталинизм–антисталинизм». Иногда наши друзья и коллеги на Западе говорят нам: «А что вы, собственно, зациклились на этом пункте: сталинизм, антисталинизм? Не у вас одних было травматическое прошлое. Вот в Испании в свое время, почти сразу после смерти Франко, был заключен пакт Монклоа — об установлении в стране основ гражданского мира, и после этого Испания стала спокойно развиваться, живя сегодняшним днем, забыв о трагедиях прошлого, об эксцессах гражданской войны и франкистском терроре после ее окончания. Вот в Аргентине после свержения хунты был принят так называемый Закон о точке, который запретил копаться в истории чудовищных преступлений аргентинских военных в период пребывания их у власти — и с тех пор Аргентина вполне успешно движется в направлении демократии. Почему бы вам в России не поступить так же: забыть о прошлом и заняться настоящим и будущим.

Кстати говоря, в России при Ельцине очень даже пытались это сделать — придумывали всякие Дни примирения и согласия, и ничего не получилось.

Честно говоря, я полагаю, что варианты, подобные пакту Монклоа, понастоящему нигде не срабатывают — ни в самой Испании, ни в Аргентине, ни в Южной Африке, нигде. Всюду, где гражданского мира пытались достигнуть через забвение травматического прошлого, через 15–20 лет этот гражданский мир сметается скелетами, вылезающими из всех шкафов. В Аргентине, например, это произошло после того, как выплыла на поверхность и потрясла нацию история с детьми, которые в младенчестве были отняты военными у тех, кого они убивали, и усыновлены или удочерены убийцами. Испанию сейчас будоражит дискуссия вокруг перезахоронения останков жертв гражданской войны. Франция вспомнила о своих коллаборационистах времен Виши и об их (своей) вине перед французскими евреями. В каждом шкафу — свои скелеты. Разумеется, формы, которые принимает возвращение призраков прошлого, зависят от многих факторов, в первую очередь от политической культуры и прочности демократических традиций данной страны.

В России же на мировоззренческие конструкции, прямо или косвенно апеллирующие к историческим трагедиям, каждый раз натягиваются актуальные коллизии сегодняшней политической жизни. Вот так устроена наша ментальность, почему — не знаю. И на ближайшее время, как бы ни был условен конструкт «сталинизм–антисталинизм», все равно вне этого конструкта реального развития политической и духовной жизни страны не существует. Сколько еще этому длиться? Предсказать не берусь.

Жорж Рибемон-Дессень. Безмолвие. 1915Робер Гобер. Тюремное окно. 1992Сальвадор Дали. Покорение воздуха. 1937Арман. Скопление. 1973