Общая тетрадь

вестник школы гражданского просвещения

 
 

Оглавление:

К читателю

Семинар

Тема номера

Страницы истории

Точка зрения

Концепция

Российское образование

Наше гражданское наследие

Гражданское общество

Гражданское общество

№ 1 (61) 2013

Историческая память и гражданская позиция*

Александр Даниэль, член правления общества «Мемориал»

Обращаясь к теме исторической памяти, хочу подчеркнуть, что речь в моем выступлении пойдет не об истории как таковой, не об исторических фактах, а именно об исторической памяти. История, исторические факты — это то, что происходило когдато, и в той реальности. А историческая память — это то, что происходит у нас в головах, и сегодня. Более того, в каждой голове — своя историческая память, а коллективной исторической памяти, национальной исторической памяти в реальности не существует. Это не более чем умозрительное построение, или, как сейчас модно говорить, конструкт. Это способ формирования коллективной идентичности через отношение к значимому для этой идентичности прошлому. Прошлое является для исторической памяти материалом. И конструирование исторической памяти — это отбор фактов, их встраивание в те или иные контексты и в конечном счете выстраивание национальных образов прошлого. Опятьтаки «национальные образы прошлого» — это тоже конструкт, ибо они существуют только в индивидуальном сознании, а каждое индивидуальное сознание воссоздает образ прошлого посвоему. Тем не менее можно вычленить какие-то общие стереотипы, которые редко наблюдаются в чистом виде, но которые представляют собой основу для индивидуальных вариаций.

Если мы хотим описать сегодняшнюю память о сталинизме, то должны определить, что понимаем под сталинизмом. Я предлагаю говорить о сталинизме, как о совокупности, я бы даже сказал, системе определенных политических практик. За время своего существования эта система практик, конечно, менялась, но при этом она сохранила ряд принципиальных родовых черт. Этот набор родовых черт сформировался отнюдь не после прихода к единоличной власти конкретного политического деятеля — Иосифа ДжугашвилиСталина, а много раньше, как минимум с октября 1917 года. А многие вообще считают, что этот набор определялся традицией, сложившейся еще в царской России, задолго до революции.

Кроме того, эти политические практики вовсе не кончились 5 марта 1953 года, со смертью Иосифа Виссарионовича. В измененном виде они продолжали определять нашу общественную политическую и культурную жизнь.

Главную родовую черту сталинизма я бы определил так: это политическое насилие, исходящее от государственной власти и рассматриваемое как универсальный инструмент решения всех общественных, политических и социальных задач. Классическая же модель сталинизма в узком смысле слова, то есть режима, который существовал в СССР с 1929 по 1953 год, в годы единоличной диктатуры И.В. Сталина, — это та модель, в которой государственное насилие осуществляется в форме массового террора.

Поэтому когда мы рассуждаем о сталинизме, то прежде всего называем террор как системообразующий фактор, и это правильно. Но ведь судьбы тех, кого он коснулся, судьбы расстрелянных и отправленных в лагеря — это только одна сторона медали. Быть может, не менее важный вопрос — это воздействие террора на тех, кого сами репрессии непосредственно не коснулись. Каково наследие террора и ГУЛАГа с этой точки зрения?

Важная его часть — перманентный страх перед всемогуществом государства, укоренившийся в сознании большинства людей. И дело даже не в том, что люди интуитивно уверены — и эту уверенность очень трудно преодолеть, что власть может сделать с ними все, что угодно. Гораздо важнее то, что где-то в подсознании сохраняется представление, что власть имеет на это право. И далеко не факт, что это представление о всемогуществе и полноправии государства, о бессилии и бесправии отдельной личности совсем ушло из нашего сознания.

Еще одно важное последствие террора — атомизация общества, разобщенность людей, искоренение из общественных отношений чувства человеческой солидарности, разрушение всех горизонтальных связей, вплоть до семейных. Понятно, что разрушить их полностью очень трудно, но за время террора они, конечно, подверглись колоссальной эрозии.

Собственно говоря, именно в этом — в огосударствлении общества — и был смысл социального инжиниринга, предпринятого коммунистическим руководством. Разумеется, в полном объеме выполнить такую задачу невозможно. Даже такие утописты, как Оруэлл и Замятин, рисующие картины невероятного и невозможного тотального контроля, понимали, что этот контроль все равно не может не давать сбоев. Но, пожалуй, из всех тоталитарных обществ Советский Союз дальше других продвинулся по этому пути.

Говоря о социальнопсихологических последствиях террора, я бы отметил еще возделанную им почву для ксенофобии. Я имею в виду не национальную ксенофобию, по крайней мере не только национальную, а ксенофобию как мощное стихийное и опять же почти бессознательное отторжение всего чужого, иного, выходящего из ряда. Или, другими словами, ксенофобию как продолжение конформизма, а агрессивный национализм как продолжение ксенофобии. Замечательный польский публицист Адам Михник, наблюдая за процессами, происходившими на территории Восточной Европы и бывшего Советского Союза, уже довольно давно дал точную формулу национализма как высшей стадии коммунизма.

И еще три важных аспекта сталинизма, о которых в последнее время мало говорят, но которые никак нельзя упускать из вида.

Это социология сталинизма, социология сталинистского общества. Сталинизм — это общество социального неравенства и строгой социальной иерархии. Пропасть между «начальством» и «работягами» в этом обществе, на мой взгляд, была больше, чем пропасть между «буржуями» и «пролетариями» при современном ему капитализме.

Это положение с гражданскими свободами в обществе. Понятно, что зэки бесправны, а вольные? А рабочие на заводах, а колхозники в деревне, а ученые в своих НИИ и КБ, а литераторы и художники в своих «творческих союзах»? Сталинизм — это общество всеобщего бесправия.

Это экономика сталинизма. Сталинизм — это общество национальной бедности, чтобы не сказать нищеты.

Казалось бы, что в этих трех аспектах уникального? История знает и кастовые общества, и общества, в которых, как сказано где-то у братьев Стругацких, о правах человека и не слыхали, а рассказать — так не поверили бы. И бедных стран история знает сколько угодно, да и современность тоже.

Дело, однако, в том, что в сталинистском обществе каждая из этих трех характеристик имеет свою особенность, которая ее как бы корректирует и даже инверсирует. И в результате сталинизм становится явлением исторически уникальным.

Взять социальное неравенство. Колоссальная стратификация, возникновение номенклатурного класса, почти не имеющего аналогов в истории. Но при всем том — как корректива этого неравенства — мощнейший социальный лифтинг. Нигде и никогда не делались такие карьеры, как при Сталине, с такой скоростью и с такими поразительными взлетами (как и падениями, впрочем). И, кстати, лифтинг этот был обеспечен в значительной степени террором.

Всеобщее бесправие, когда член политбюро или министр находились в таком же положении, что и колхозник (даже худшем, потому что на виду у Хозяина). И знание об этой своеобразной «справедливости» перед лицом возможной внезапной катастрофы тоже формирует некий образ прошлого.

Дальше — чудовищная бедность. Но при этом — индустриализация, а после войны страна вообще выходит на уровень сверхдержавы. Ну, если быть совсем точным, — начинает выходить: реально статуса сверхдержавы СССР достиг уже при Хрущеве. Но в национальной памяти произошел некий сдвиг, легкая аберрация, и достижение этого статуса все равно приписывается Сталину. И, может быть, правильно приписывается: к 1953 году все предпосылки для перехода к статусу сверхдержавы были созданы, включая атомную бомбу. Оставалось только создать МБР и прорваться в космос, что, впрочем, одно и то же.

Что касается статуса сверхдержавы и национального процветания, то здесь у сталинистов есть точная фраза, которую они любят повторять и которая вполне адекватно описывает сделанное в этом отношении их кумиром: «Сталин принял страну с сохой, а оставил ее с атомной бомбой». Они почему-то приписывают эту фразу Черчиллю; на самом деле Черчилль этого не говорил, и источниковедческие исследования выявили, откуда она взялась, из каких контаминаций была собрана. Дело в том, что атомная бомба, конечно, замечательная штука, с ее помощью можно сделать массу полезных вещей, например сжечь город и так далее. Но вот ни одного, самого завалящего поля не вспашешь, а материальных ресурсов на это уходило столько, что страна в конце концов надорвалась. Это к вопросу о сверхдержаве и процветании. А теперь давайте всетаки перейдем к теме памяти о сталинизме. Сначала — несколько слов о том, как эта память формировалась.

Критика культа личности была начата при Хрущеве и Хрущевым, но одновременно сверху был наложен строгий запрет на любые попытки анализа и осмысления сталинизма как системного явления. Собственно, само слово «сталинизм» было под запретом — изза крамольного суффикса, намекающего на системный характер явления. Поэтому это слово не пропускали в печать, цензура вычеркивала его из печатных текстов, а устное употребление этого термина в публичных выступлениях считалось признаком нелояльности. В основном, конечно, пользовались партийным эвфемизмом «культ личности».

Что касается послехрущевской эпохи, то в течение двух с лишним десятилетий сталинизм вообще никак не назывался: ни сталинизмом, ни культом личности, ни сталинщиной. Его не восхваляли, его не порицали, о нем просто не упоминали. Это не значит, что коллизия исчезла, наоборот, она обострилась до предела, но была полностью вытеснена из официального дискурса, оставшись только в художественной литературе и кинематографе в виде аллюзий и намеков. Но, правда, этими аллюзиями и намеками наша художественная литература была насыщена очень густо.

Куда же делась та память, которая ограниченно функционировала при Хрущеве и была вытеснена из официального дискурса и культуры при Брежневе? Она ушла в неофициальную культуру, в самиздат, в диссидентскую мысль. Культура самиздата насквозь пронизана пафосом антисталинизма. Именно вокруг дискуссии о сталинизме начало формироваться то небольшое, но очень активное сообщество, которое потом назвали диссидентским. А когда во второй половине 60х годов советский самиздат начал наполняться текстами протестов против начавшихся тогда политических преследований, и поэтому, казалось бы, прямого отношения к сталинизму не имеющих, то в этих текстах постоянно звучала мысль о недавнем трагическом прошлом, как основании для сегодняшней озабоченности и протеста. То есть о необходимости осмысления и преодоления сталинизма в сегодняшнем дне. Так эту тему формулировали диссиденты 1960х. Они апеллировали к историческому опыту, к необходимости его освоения и преодоления. Приведу всего одну цитату из «Гражданского обращения» — воззвания, составленного А.С. ЕсенинымВольпиным и призывающего граждан на «митинг гласности», первый правозащитный митинг, прошедший на Пушкинской площади в Москве 5 декабря 1965 года. От этой даты отсчитывается обычно история правозащитного движения в СССР. Вот что говорится в этом воззвании о том, почему необходимо «выйти на площадь»: «В прошлом беззакония властей стоили жизни и свободы миллионам советских граждан. Кровавое прошлое призывает нас к бдительности в настоящем. Легче пожертвовать одним днем покоя, чем годами терпеть последствия вовремя не остановленного произвола».

Я мог бы привести еще десятки подобных цитат из правозащитных документов и самиздатской публицистики 1960х, но ограничусь этой, она, помоему, достаточно убедительна.

Здесь присутствует британский историк и социолог, Мэри Маколи, с которой у нас давняя дискуссия на эту тему. Некоторое время назад Мэри опубликовала интереснейшую статью, где говорилось о том, что, строго говоря, совсем не доказано, что адекватная историческая память является необходимым условием нормального функционирования гражданского общества. И поэтому, может быть, лучше отложить вопросы, связанные с прошлым, и сосредоточиться на сегодняшних гражданских проблемах? (Простите, Мэри, я, возможно, утрирую вашу мысль изза необходимости быть кратким.)

Я согласен с Мэри, эта связь действительно никем не доказана. Никто не показал, что не может существовать общество, просто забывшее о прошлом. И что оно не может процветать и развиваться. Более того, есть опровергающие примеры. Есть Италия, которая благополучно забыла о своем фашистском прошлом и строит свою идентичность как гражданской нации на двойной основе — как нации, возникшей в XIX веке благодаря Возрождению и Гарибальди и воссозданной в 1943 году, в ходе антифашистской борьбы. О 22 годах правления Муссолини, о том, что итальянский фашизм не был откуда-то занесен, что он вырос на вполне отечественной почве, в сегодняшней Италии предпочитают не вспоминать. И ничего, страна живет, нормальная европейская страна. Или вот Испания, которая долгое время ухитрялась не вспоминать ни о трагедии гражданской войны, ни о франкистском терроре — и опятьтаки вроде как все в порядке с этой Испанией, если не считать нынешнего экономического кризиса. Так что Мэри Маколи, наверное, права, и помнить о прошлом совершенно не обязательно.

Мое возражение Мэри состоит в том, что в России это почему-то не проходит. Почему-то у нас всякое продвижение к политической свободе, к гражданской свободе обязательно тесно связано с осмыслением прошлого, без этого ничего не продвигается. Такая вот корреляция. Я не уверен, что смог бы объяснить этот феномен, я просто констатирую: в России дела обстоят именно так и подругому не получается.

Вернемся к истории нашей памяти о сталинизме. Что произошло с ней после того, как она была вытеснена из официального пространства? Она разделилась на два потока.

Первый — это «памятьвоспоминание», личная или семейная память о терроре, коснувшемся самого носителя памяти или его близких. Она существовала очень долгое время подспудно, воспринимаясь как запретное или полузапретное знание. Эту память не афишировали, ее не выносили за пределы узкого круга близких друзей и родственников, от нее оберегали детей. Эта память была предметной, фактографической и предельно конкретной. Рефлексия, анализ, осмысление в ней почти не присутствовали.

И другой поток — это память интеллигенции, диссидентская память. Вот в рамках диссидентской памяти, самиздата рефлексия как раз вовсю развивалась. Это мемуары, историческая публицистика, переводы западных исследований, попытки собственного анализа, собственного осмысления. И сверх того романы, новеллы, стихи, поэмы, авторская песня — художественная литература. И в течение двадцати лет эти два потока — памятьвоспоминание и памятьрефлексия — существуют, почти между собой не пересекаясь.

Была грандиозная попытка консолидации национальной памяти, попытка совмещения этих двух потоков. Я говорю о труде Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ», которому автор дал в качестве определения жанра подзаголовок «Опыт художественного исследования». Это попытка соединить конкретные воспоминания людей, пострадавших от террора, воспоминания членов их семей с мощным историческим осмыслением. Я не исключаю, что если бы в 1967 году, когда работа Солженицына была окончена, или хотя бы в 1973м, когда книга вышла на Западе, она стала бы широко известна в СССР, то, может быть, мы имели бы сегодня состоявшуюся и устойчивую память о советской эпохе. Но этого не случилось. Хотя работа Солженицына подпольно распространялась в Советском Союзе довольно широко и дошла до тысяч людей — но все же не до миллионов.

Следующая попытка консолидации памяти — это эпоха перестройки. И полузапретные воспоминания, личные и семейные, и рефлексия, которая раньше была прерогативой диссидентской публицистики, — все это вылилось на страницы перестроечной прессы. И эффект, надо сказать, был сильный. Проблема советского прошлого моментально стала одной из главных, если не центральной общественной проблемой. Это же неслыханное дело: где и когда еще в истории человечества многие десятки тысяч людей собирались на митинги под лозунгом «Откройте нам историческую правду!»?

Мы, конечно, понимаем, что массы интересовали не исторические проблемы как таковые. Интерес к советской истории был связан с простой корреляцией — с проблемой легитимности существующего режима. Вопрос: когда этот режим был преступным? Об это ломались копья с 1987 по 1991 год. Стал ли он преступным в 37м или в 30м? Или, может быть, в 22м? В конце концов дошли до того, чтобы считать его преступным с 25 октября 1917 года. И когда эта мысль стала распространяться, произошел августовский путч 1991 года (между прочим, даже в манифесте ГКЧП нашлось место вопросу об отношении к советскому прошлому!). А на следующий день после подавления путча, 21 августа, массы потеряли всякий интерес к исторической проблематике. Отчасти это было связано с крахом экономики, но отчасти с тем, что проблема уже была решена. О чем там говорить? Коммунистический режим пал, чего его изучать?

И вообще, 1990е годы прошли при странном ощущении, не то чтобы выраженном словесно, а скорее принятом по умолчанию почти всеми общественными и культурными силами, в том числе и самыми либеральными: будем считать, что на следующий день после 24 октября 1917 года наступило 22 августа 1991 года. А что было в промежутке? А ничего не было — черная дыра. Давайте забудем этот кусок отечественной истории как страшный сон и не будем о нем думать. И многим это нравилось.

А дальше происходит следующее. В начале 1990х власть испытывает дефицит легитимности, не уверена в ней, не понимает, откуда ее корни, на какую преемственность опираться. То ли Столыпина, то ли Петра Великого, то ли Иосифа Виссарионовича. Михаила Сергеевича никто серьезно не воспринимал. С другой стороны, население России — подчеркиваю, именно России, в республиках все было несколько подругому — испытывает острый дефицит идентичности. Население не понимает: кто мы такие? Вроде бы были мы вчера советским народом, это понятно, что такое. Дефиницию, конечно, построить затруднительно, брежневское «новая историческая общность» — это не дефиниция; но интуитивно-то все понятно: только что строили светлое будущее, все было нормально. А стали кем? Населением самого большого обломка Советского Союза? Както 14 Семинар ЖанМишель Баския. Без названия. 1988 плоховато для национальной идентификации. Естественно, начались поиски идентификации через прошлое. От Столыпина стали вести генеалогию власти, от Петра Великого. Помните, что было на символике партии «Демократический выбор России», самой нашей либеральной партии? Медный Всадник у нее на символике, вот кто. А главный культурный герой, конечно же, Столыпин.

Но для масс это всетаки далековато: и Медный Всадник, и Столыпин — на общее прошлое не тянут. Поэтому подспудно, незаметно вырастала простая идея, она и властью культивировалась для восполнения дефицита своей легитимности, и снизу вырастала — как способ восполнить дефицит идентичности: идея великой и вечной России. А коль скоро наша Россия — великая и вечная, то она великая и вечная всегда, в частности и в советскую эпоху. И стала тут у нас национальная идентичность понемногу прирастать советской эпохой. И, в частности, сталинским периодом, куда тут деться?

А тамто, в сталинском прошлом, главный образ, который никуда не уходил: образ великих побед и свершений, и в первую очередь, конечно, победа в Великой Отечественной войне. И вот этот образ Великой Победы столкнулся с образом террора. И оказалось, что эти образы в сознании народа очень плохо друг с другом совмещаются.

Вокруг самой картины террора, как образа нашего национального прошлого, тоже возникали и возникают довольно сложные коллизии. Как, например, разделить злодеев и праведников внутри этого исторического процесса? А массовому сознанию это необходимо? Чтобы освоить историческую трагедию, что, люди должны отождествить себя с одной из этих ролей? Лучше всего, конечно, с добром, но можно и со злом, как это сделали немцы, чтобы отмежеваться от этого зла. Но как? Секретари обкомов в августе 1937го подписывали расстрельные приговоры пачками в качестве членов троек. А к ноябрю 1938го половина из них уже сама расстреляна. Они кто: жертвы или палачи? Те же самые секретари обкомов, кем они вообще остались в национальной памяти? Безусловными злодеями? Не получается. Да, они подписывали документы о массовых расстрелах; но они же ходили по стройкам, организовывали детские сады и больницы...

Всякие легенды ходят о тех старых секретарях обкомов, руководителях 1930–1940х. Скажем, в Норильске чтут память о восстании заключенных Норильлага в 1953 году, и в то же время кого помнят в Норильске как порядочного человека? Конечно же, генераллейтенанта МГБ М. Завенягина, начальника металлургического комбината и Норильлага. То есть границы между жертвой и палачом размыты, роли не распределены. Я бы сформулировал это так: суд истории не состоялся ввиду неуверенности истцов в том, кто же, собственно, является ответчиком.

Заметим, что у наших соседей в Восточной Европе — от Украины до Польши и Балтии — таких тяжелых проблем нет. Они обозначают советский режим как оккупационный, себя идентифицируют с жертвами или с борцами, как, например, в Литве, или с теми и другими одновременно. И никогда не идентифицируют себя с палачами. Собственных местных палачей они просто определяют как коллаборационистов, и всем становится хорошо и комфортно. Я опускаю вопрос о том, насколько такой способ распределения ролей находится в соответствии с реальным историческим знанием. Казалось бы, выход найден, и новая национальная идентичность строится без проблем.

То, о чем я сейчас говорил, относится к внутренней, так сказать, противоречивости памяти о терроре. Но главная коллизия, связанная с этой памятью, — внешняя, и я ее уже называл. Это, конечно, противоречие между памятью о терроре и памятью о войне. Грубо говоря, это противоречие выглядит примерно так. Если государственный террор был преступлением, то кто преступник? Государство? Сталин, возглавлявший государство? Но ведь мы победили в борьбе с нацизмом, в борьбе с абсолютным злом. И, стало быть, мы не можем быть подданными преступного режима. Мы, наоборот, великая страна, олицетворение всего доброго, что есть в мире. Именно под предводительством Сталина мы одолели Гитлера. Победа — это эпоха Сталина. Но и террор — это эпоха Сталина. Как примирить эти два образа прошлого?

На самом деле, конечно, эта оппозиция «победа — террор» во многом искусственна, она как раз результат того, что называется исторической политикой, то есть сознательных и целенаправленных усилий власти. Вся штука в том, что та память о войне, которая конструируется усилиями государства уже лет пятьдесят, — это память всего об одном дне 9 мая 1945 года, дне стихийного выброса национальных эмоций по всей стране. Радость наступления мира. А сегодня конструируется иная картинка, картинка, больше связанная с днем 24 июня 1945 года — с Парадом Победы на Красной площади, когда бравые гвардейцы бросают германские штандарты к подножию мавзолея, под ноги Генералиссимуса. Вот эта картинка внедряется активно, а не память о тяготах войны.

Настоящая память о войне — та, которая складывалась сразу после 1945го, та, которую хранит наша культура, прежде всего литература и опятьтаки кинематограф, — была не такой. Посмотрите на литературу и кинематограф 1950–1960х годов, посвященные войне. По крайней мере в ее культурном преломлении она совершенно четко антисталинская. И никакого противоречия этой памяти с памятью о терроре не возникало. Это результат эволюции образа войны в течение сорока примерно лет, начиная с 1965 года. И, конечно, это результат ухода ветеранов, которые были носителями всетаки живой памяти. Теперь фронтовиков почти не осталось, скорректировать коллективный образ сейчас некому.

Вот и возникло в результате противоречие между двумя пластами национальной памяти, между двумя образами прошлого.

В завершение — коротко об исторической политике. Мне кажется, что ее на самом деле нет. Есть оживившийся в конце 1990х и начале 2000х интерес элиты — новой, постъельцинской элиты — к исторической проблематике, есть попытки играть на этом поле. Это связано, видимо, с интуитивным, а может быть, и сознательным пониманием ее важности для консолидации, для национальной идентичности. Но есть абсолютное непонимание того, что такое системная историческая политика. Все действия нынешнего руководства, с 1999го и до сегодняшнего дня, свидетельствуют о том, что ни системного подхода к исторической политике, ни реальной попытки концептуального ее осмысления на экспертном уровне нет.

И еще. Начиная примерно с 2007 года мы наблюдаем время от времени спонтанно прорывающуюся в действиях и выступлениях первых лиц государства в той или иной степени антисталинскую риторику. Это посещение Путиным мемориального кладбища на Бутовском полигоне. Это выступление Медведева в Твиттере 30 октября 2009 года, в День памяти жертв политических репрессий. Это одобрение им в феврале 2011 года программы Совета по гражданскому обществу, той программы, которая известна публике как «программа десталинизации». Добавим сюда недавнее высказывание Путина о том, что эту программу следовало бы сделать федеральной целевой, после чего, естественно, все ведомства моментально навострили уши, по понятным причинам. На самом деле это все происходит на уровне символических жестов и сигналов. Как когдато учил нас в «Мемориале» Владислав Юрьевич Сурков, страна у нас управляется главным образом жестами и сигналами, что тоже, конечно, важно и полезно…

Почему же всетаки с 2007–2008 годов власти потребовалась антисталинская риторика? Да просто дело в том, что возникло принципиально новое явление. Я назвал бы это явление «новым сталинизмом». Начиная с 1953 года и до совсем недавнего времени сталинизм как таковой не был идеологически оформлен как политическое течение, как политический проект, говоря современным языком. Это были скорее некоторые смутные настроения: в среднем чиновном классе это была ностальгия по твердой руке, а в низах в форме симпатий к Сталину выражались чаще всего протестные настроения.

А вот сейчас ситуация изменилась. Выросли и оформились политические силы, которые готовы переформатировать сталинизм как актуальную политическую идеологию и провозгласить ее средством спасения России.

Чтобы вы поняли, о чем я говорю, посмотрите, например, на Сергея Кургиняна, всем вам известного. Я его знаю с середины 1970х. Талантливый, яркий, способный организатор, ни капельки не сумасшедший, абсолютно трезвый человек. Предельный циник — это другой вопрос. А его неистовство — так он же недаром театральный режиссер!

В последнее время такого рода люди, как он, стали представлять собой некую политическую силу, к тому же претендующую на то, чтобы консолидировать радикальную оппозицию справа, прежде всего националистов. Ведь современный политический сталинизм — это довольно забавная вещь. И вот мне кажется, что руководители страны потому считают нужным прибегать время от времени к антисталинской риторике, что чувствуют эту опасность справа, этот наш национальный вариант неонацизма. То есть поймите меня правильно: я не отказываю лидерам нашего государства в искренности, вполне возможно, что они искренне не любят Иосифа Виссарионовича и его методы, не исключаю этого. Но это их личные мотивы и они не так интересны. Интересно — почему? Мне кажется, именно по той причине, о которой я сказал. Они понимают прекрасно, что, с одной стороны, их собственная пропаганда державности порождает сталинистов, их система ценностей, краеугольный камень которой — приоритет интересов государства над правами личности, порождает сталинистов. А с другой стороны, они понимают, что для значительной части оппозиционно настроенных людей, властной державности, консерватизма, реакционности — совершенно недостаточно. Вполне возможно, что под знаменем с профилем усатого человека могут реально объединиться какие-то серьезные силы, которые их сметут. А чтобы избежать такого риска, стоит подстраховаться.

Дискуссия

Вероника Васина, руководитель прессслужбы регионального отделения организации «Военноспортивный союз М.Т. Калашникова», КабардиноБалкарская республика:

— В нашей республике живут народы, которые очень хорошо помнят о репрессиях, они чтут эту память и очень бережно к ней относятся. У нас есть балкарский музей. Очень страшно там находиться даже мне, хотя я русская. Вопрос такой: каким образом народ может исцелиться от подобной боли и оставить прошлое в прошлом, но при этом не забыть о нем.

Александр Даниэль:

— Мне кажется, что прежде всего нужно пережить в сознании эту трагедию во всей ее полноте. Так, как Шекспир в своих хрониках отрефлексировал историю войны Алой и Белой роз, и эта война стала частью английского исторического сознания. Мне кажется, что только так: через осмысление. Просто надо это слово — «осмысление» — понимать как внесение смысла.

Как это сделать? В «программе десталинизации»», о которой я упомянул, есть много предложений.

Кстати, социологи тогда же, в 2011м, опрашивали людей по поводу этой самой программы и по поводу отдельных ее компонентов. Вы помните, вокруг этой программы средства массовой информации подняли шум до небес. Нас обвиняли во всех смертных грехах, вплоть до разжигания гражданской войны. Так вот, согласно результатам опросов, программа в целом встретила довольно серьезное неприятие. Но при этом каждая отдельная компонента программы — увековечение памяти жертв, облегчение доступа в архивы, социальная помощь реабилитированным и т.д. — приветствуется. Вот такое у нас общественное сознание, немножечко сюрреалистическое.

Мне кажется, что всетаки главное для России — правовая оценка событий прошлого. Никуда от этого не деться. Раньше я так не думал, а теперь думаю.

Кирилл Орешкин, исполнительный директор первой СанктПетербургской гуманитарнотехнологической корпорации:

— Лев Рубинштейн, поэт и публицист, в одной из последних статей, рассуждая о природе фашизма, выделяет некую общую черту, свойственную любому виду фашизма. Это намеренное культивирование в обществе всеобщей ненависти. Неважно, к чему эта ненависть. Она может быть к лицам другой национальности, к сексуальным меньшинствам, классовая ненависть или ненависть к внешним или внутренним врагам. Мы сейчас видим в нашем государстве как раз такой процесс —возбуждение ненависти. Многие принятые Государственной думой законы направлены на это. Мы можем видеть, кого сейчас нужно ненавидеть по этим законам. Это либералы, это западные демократии и так далее. Одновременно под видом возрождения памяти о Победе начинается обсуждение вопроса о возвращении названия Сталинграду его исторического как бы имени. Мы видим автобусы с ликом Сталина на лобовом стекле к празднику. Из вашего доклада я понял, что существует и другая тенденция...

Александр Даниэль:

— Понимаете, когда нам в телевизоре объясняют, что страна окружена внешними врагами, а внутри действует «пятая колонна», прикинувшаяся гражданскими организациями, и что эта «пятая колонна» дошла до такого безобразия, что людей на Болотную площадь выводит по заказу Госдепа, то ясно, что эта модель мироздания просто скопирована с пропагандистских моделей конца 30х годов, эпохи Большого террора. И понятно, что эти модели порождают сталинистское мировоззрение. Но ведь то же самое телевидение показывает и антисталинистские передачи. Почему-то считается, что телевидение их не пропускает, — это не так. И Солженицына экранизируют, и Шаламова, и передачи вполне приличные. А одновременно идут гламурные передачи типа «Сталин Lite» и так далее, по существу сталинистские. Получается, что наше ТВ предлагает два противоположных проекта осмысления прошлого, так? Так-то оно так; но человек, которому современный политолог расскажет про заговор Госдепа и ЦРУ против России и про пятую колонну, — он какую из двух исторических версий предпочтет? Понятно, что просталинскую.

Михал Фурманек, брендменеджер мэрии г. Люблина, Польша:

— Я хотел задать несколько провокационный вопрос. Как мы все знаем, понимание войны различается людьми даже на уровне номенклатуры. Для вас это Великая Отечественная война, для нас это Вторая мировая. У нас, конечно, понимания разные, но следствия на самом деле похожи. И меня очень волнует один вопрос, я его всегда хотел задать. Какое место в вашей исторической памяти занимают события, которые имели место в конце войны? Имеется в виду наступление Красной армии на Берлин и массовые (мне надо найти слово, потому что я его всегда забываю) изнасилования. [Смех в зале] Это совершенно не смешно. На самом деле это касается двух миллионов женщин, которые были изнасилованы советскими солдатами, наступавшими на Берлин. Какое это занимает место в вашей исторической памяти? Не помнить об этом кажется слишком неправильным.

Александр Даниэль:

— Вопрос очень конкретный. И отвечу я на него очень конкретно. Эта тема крайне непопулярна в российском обществе. Мне известна на самом деле только одна дискуссия вокруг этого сюжета, связанная с личностью и мемуарами Льва Зиновьевича Копелева, писателяфронтовика, который был арестован весной 1945 года за попытку пресечь мародерство и насилие. Он довольно долго сидел в лагере за проявление, не помню, не то буржуазного, не то абстрактного гуманизма к врагу. Вот вокруг судьбы Копелева довольно много дискуссий. А о проблеме как таковой почти нет публикаций в российском информационном пространстве.

 Андрей Захаров, редактор журнала «Неприкосновенный запас: дебаты о политике и культуре»:

— Если позволите, я два слова буквально добавлю. Михаил, мы, наверное, пока не готовы обсуждать эту тему, но тем не менее подспудно обсуждение идет. Потому что на русском языке сейчас появляется немецкая мемуаристика, касающаяся последнего этапа войны. Там пишут об этом много. Да, конечно, когда Энтони Бивор несколько лет назад опубликовал свою фундаментальную работу «Падение Берлина» и посвятил целую главу этой проблематике, был большой скандал. И российская печать отзывалась на эту публикацию достаточно однозначно. Забыли, что Бивор — очень хороший историк, его просто клеймили как русофоба и врага великого подвига советского народа. Я думаю, что пройдет еще немножко времени, и эта тема будет обсуждаться.

 Константин Ершов, депутат муниципального совета муниципального образования «Купчино», СанктПетербург:

— Спасибо большое «Мемориалу» за ту работу, которую он ведет, и вам, Александр, за это выступление. Вы сказали, что 25 октября 1917 года, по сути, официально является началом нашего государства. То есть юридически так получается, потому что наше государство, Российская Федерация, — правопреемник СССР. А РСФСР, как известно, свою правопреемственность относительно Российской империи отвергла. Все ждали тогда созыва Учредительного собрания. И хотя большевики препятствовали участию в нем партий, выборы в Собрание все же пришлось устроить, а потом его разогнали. Ясно, что нужен судебный процесс или какая-то процедура, чтобы вернуть страну в правовое поле, но как это можно сделать?

 Александр Даниэль:

— Я не думаю, что правовая оценка должна быть дана в виде суда над режимом. Идея такого суда не очень принимается обществом. У нее довольно слабые правовые основания. Вы считаете, что государство будет судить само себя? Вряд ли. Поэтому мне кажется, что наиболее эффективным был бы иной путь. Сейчас он кажется утопическим, но в иной политической атмосфере мог бы быть не утопией. Вот что это за путь: не один грандиозный политический процесс, а целая цепь судебных разбирательств, каждое из которых посвящено совершенно конкретному событию. Несмотря на закрытость архивов (более того, вновь закрывается то, что было открыто), мы тем не менее уже достаточно много знаем о терроре. Мы знаем почти все про каждую массовую операцию Большого террора. Есть документальные ответы на большинство вопросов: кто конкретно был инициатором данной массовой операции (например, операции по репрессированию «жен врагов народа» или «латышской операции»), какие конкретно члены политбюро подписали инициирующее постановление ЦК, кто конкретно в НКВД организовывал эту операцию, какие приказы были отданы, чьи подписи стояли под приказами, кто был ведущим исполнителем, сколько человек по данной операции было арестовано, сколько из них расстреляно, сколько было отправлено в лагерь и т.д. Этого вполне достаточно, чтобы провести судебный процесс по данной массовой операции. Например, по так называемой кулацкой операции, начиная от постановления политбюро ЦК ВКП(б) от 1 июля 1937 года и изданного во исполнение этого постановления оперативного приказа наркома внутренних дел СССР № 00447 от 30 июля того же года, то есть судебный процесс об убийстве около 400 тысяч человек («антисоветских элементов») и незаконном лишении свободы примерно такого же числа людей. Мне не кажется, что это такой уж мелкий сюжет. Такие процессы можно провести по факту инициирования, организации и проведения всех массовых операций по национальным линиям; по январскому приказу 1930 года и соответствующих постановлений политбюро о раскулачивании. Такой процесс можно провести по, например, постановлению Президиума Верховного Совета СССР о «повторниках» от февраля 1947 года и по результатам исполнения этого приказа. Он не такой кровавый, но затронул огромное количество людей. Ну, Катынь напрашивается. Это единственная попытка, когда пытались нечто подобное сделать. И так далее… По депортациям, по каждой из депортаций можно отдельно установить инициаторов, организаторов и основных исполнителей. Понятно, что каждый такой процесс не может заканчиваться приговором, потому что основные обвиняемые умерли. Но судебная правовая оценка этим действиям может и должна быть дана. Причем, как мне кажется, она должна быть тройственной. Эта оценка должна быть дана с точки зрения советского законодательства того времени — раз. С точки зрения сегодняшнего российского законодательства — два. И с точки зрения международного права — три. Если бы у нынешнего правительства было желание провести хотя бы несколько таких процессов, то это было бы грандиозно. Все правовые сложности можно было бы учесть и решить, я в этом убежден. Но у властей нет такого желания.

 Андрей Захаров:

— Позвольте уточняющий вопрос: до какого уровня должно доходить обнародование фамилий виновных в репрессиях. До самого низового? Расстрельные команды мы должны поименно знать или нет?

Александр Даниэль:

— Нет, мне так не кажется. Мне кажется, что мы должны рассмотреть те репрессивные акции и кампании, которые проводились во всесоюзном масштабе, соответственно инициирование, организацию и исполнение этих кампаний на всесоюзном уровне. Таким образом, инициаторами того же 407го приказа оказываются те несколько членов политбюро, которые подписали телеграмму о постановлении политбюро от 1 июля 1937 года. Главными организаторами и собственно исполнителями, повидимому, оказываются два человека — Ежов и Фриновский. А больше и не надо. Зачем? Нам ведь не так важно знать, сколько было преступников, а важно то, что они были. Ведь в чем специфика нашей памяти? У нас есть жертвы, но жертвы чего? Жертвы цунами? Жертвы черной оспы? С чего у нас вдруг стало в течение 17 месяцев на 740 000 человек меньше в живых, а еще примерно столько же оказались за колючей проволокой? Это было преступление, точнее цепь преступлений, в которых были конкретные потерпевшие, то есть жертвы, и были субъекты преступления — тоже вполне конкретные люди. Не важно, сколько их было. Важно, что речь идет о преступлении. Вот это должно быть наконец разъяснено. Как только это станет понятно людям, как только по этому поводу будет понимание, что это была не жертва на алтарь отечества, а преступление, связанное с массовым убийством и массовым лишением людей свободы, вот тогда, мне кажется, мы сможем иметь адекватную национальную историческую память.

Виталий Сергеев (Оренбург):

— За последние два года РПЦ исключила из святцев имена 36 новомучеников, при исследовании дел которых выяснилось, что в ходе допросов во время репрессий они давали показания против других людей. Считаете ли вы, что в этом Русская православная церковь дает обществу пример объективного и морального подхода к истории?

Александр Даниэль:

— Отвечу с вашего позволения. Первое. Насколько мне известно, утверждение о том, что РПЦ исключила кого-то из святцев — это некоторое смелое обобщение. Мы можем говорить только о том сегодня, что в православном календаре на 2013 год из перечня поминаемых новомучеников исчезли, помоему, 35 имен.

Почему они исчезли? Я спрашивал об этом у отца Георгия Митрофанова, который входит в комиссию по канонизации Московской патриархии; правда, это было еще в конце октября 2012 года. Он сказал, что ему ничего не известно о какой-то деканонизации и что вообще нет такой традиции в Русской православной церкви, нет такой практики, нет такого прецедента. То же самое пишет диакон Андрей Кураев в своем блоге. Странная какая-то история. Можно ли сказать, что это Православная церковь исключила их из святцев, я не знаю. Насколько мне известно, и по сей день нет никакого официального разъяснения от патриархии, как это произошло.

Есть уже? Ну, тогда, Андрей, может быть, вы лучше меня скажете по фактам. А я скажу только о своей позиции.

Мне кажется, что вопрос о канонизации и деканонизации — это вопрос церковный, мне здесь суждение произносить не место, и как человеку, не имеющему отношения к внутренней жизни РПЦ, и как просто неверующему в конце концов. Понимаете, с моей — светской — точки зрения, нельзя осуждать несчастных людей, которые в условиях чудовищного давления, шантажа, может быть под пытками, оговорили себя и других. А вопрос о том, заслуживают ли они исключения из списка новомучеников, — это вопрос к Церкви, я не могу на него ответить.

Андрей Зубов, политолог, историк, профессор МГИМО(У):

— Попробую объяснить эту историю с деканонизацией. Да, дело в том, что разъяснение было. Кстати говоря, отчасти все, что произошло, это следствие, к сожалению, вторичной, а иногда и первичной засекреченности архивов. Канонизация новомучеников, особенно если речь идет не о 1917–1920 годах, там никаких проблем нет, а о 1930–1940 годах, происходит в результате анализа в том числе документов арестов и допросов. И когда документы снова засекречиваются, процесс канонизации во многих случаях должен был остановиться. Потому что если закрыты документы, то как можно судить о том, как вел себя человек на допросе? А в канонизации очень важен вот какой момент. Если человек никого не оклеветал и от Бога не отрекся, тогда все понятно. Если человек сам себя оклеветал, сказал, что он был английским шпионом, учитывая пытки, на это не обращают внимания. Но когда человек выдает живых… Иногда бывало так, что человек выдает когото, но эти люди уже умерли или были за границей, тогда это не страшно. Но ежели он выдавал людей, которых завтра заберут и, скорее всего, завтра будут также пытать и мучить, это считалось несовместимым с канонизацией, потому что он сделал то, что христианину делать нельзя. Он обрек на страдание и, возможно, на смерть других людей. Как раз в этих случаях, как мне объясняли на комиссии, новые данные показали, что эти люди, к сожалению, не могли оставаться в списках.

Александр Даниэль:

— А кто принимал решение?

Андрей Зубов:

— Это решение всегда принимает Синод. Комиссия по канонизации только дает рекомендации, а Синод Русской православной церкви рассматривает их. Канонизация не происходит без решений Синода, и их затем должен утверждать Архиерейский собор Русской православной церкви. Скажем, Архиерейский собор, который только что окончился, утвердил несколько канонизаций.

Вообще в Церкви случаи деканонизации бывали и раньше. Была даже двойная канонизация, или реканонизация, Анны Кашинской. Не надо думать, что Церковь живет только какими-то мистическими озарениями. И вот, собственно говоря, ситуация с деканонизацией связана с этим. Но, поскольку новомученики и исповедники канонизированы как известные, так и неизвестные, как было прямо сказано на Соборе 2000 года, где произошла канонизация соборных новомучеников и исповедников, канонизируют не конкретных только людей, хотя их перечисляют, их называют, но и всех тех, кто нам неизвестен, кто пострадал во время гонений, которые сохранили веру в Бога, исповедали эту веру, не отягчили судьбы ближних, а скорее помогали по мере сил другим людям. Скажем, во времена голодомора кого мы знаем? Но среди них есть масса людей, которые отдавали свою жизнь, чтобы сохранить жизнь своих детей, родственников, а часто и чужих людей. И это мученики, безусловно, мученики Православной церкви, хотя их не расстреливали за веру.

Александр Даниэль:

— Спасибо, Андрей Борисович, это важное разъяснение. Я даже не знал, что такое официальное разъяснение уже было. Я хотел бы в связи с проблемой закрытости архивов похвастаться. В январе «Мемориал» выиграл очень важный судебный процесс в Верховном суде, связанный с вопросом о доступности архивов. Вы знаете, что у нас в 1992 году был издан закон о предельном сроке закрытости в 75 лет. Эта закрытость может быть установлена по разным основаниям: изза грифа секретности, изза того что документ содержит личную, или медицинскую, или на худой конец государственную тайну, еще какойнибудь охраняемый законом секрет. Но прошло 75 лет — и какие бы ни были когда-то основания для закрытия, изволь открывать документ. Таким образом, у нас сейчас уже должны были бы открываться документы 1938 года. Но еще несколько лет назад мы столкнулись с потрясающей трактовкой этого закона ведомствами ФСБ, МВД и, между прочим, Госархивом. Замечательная логика, вот послушайте! Тезис первый: закон о предельном сроке был принят в 1992 году. Тезис второй: закон обратной силы не имеет. Значит, закон распространяется только на те документы, которые были изданы после 1992 года. Эту трактовку мы много лет оспаривали в судах.

И наконец в январе Верховный суд подтвердил нашу правоту, правда, сделал это в очень осторожных формулировках: мол, такаято, такаято и такая-то тайны не являются законным основанием для отказа в рассекречивании. Всетаки хоть маленькая, но победа. Правда, мы еще не знаем, как ведомства будут это судебное решение исполнять, — может быть, еще какиенибудь отговорки найдутся. Ну, поживем — увидим.

Роберт Лонго. Без названия (акула № 7). 2008Жан-Мишель Баския. Без названия. 1988